Источник:
Материалы переданы редакцией журнала «Алтай»
Семоненков И.Т.
ГОЛУБОЙ КОТЕНОК
Повесть
Home

Говорят, что Стыд очищает людей, - и я охотно этому верю.

Но когда мне говорят, что действие Стыда захватывает далеко,

 что Стыд воспитывает и побеждает, - я оглядываюсь кругом,

припоминаю те изолированные призывы Стыда, которые от времени

до времени прорывались среди масс Бесстыжества, а затем

все-таки канули в вечность... и уклоняюсь от ответа.

М. Е. Салтыков-Щедрин

Чувство не страха, но гнетущего беспокойства побуждало меня к активным действиям. Я тщился сделать все сразу и потому суетился; и, суетясь, успевал сделать что-то, может, малосущественное. Но без этого малосущественного не сделалось бы основное. Я снова торопился. И все-таки безнадежно опаздывал. И даже те обстоятельства, которые несколько оправдывали мое опоздание: застывшие на аэродромах самолеты за отсутствием горючего, циклон, черт знает как забредший туда, в благоухающий цитрусами город, потом эти чертовы митинги и стачки, короче, та демкатавасия, которая обрушилась на одну шестую земного шара, - все эти в общем-то объективные, но ничего не решающие обстоятельства загнали меня в тупик: я безнадежно опаздывал.

Я упорно маячил в помещении касс Аэрофлота, совал свою щетинистую рожу то в одно, то в другое окошечко, выдыхал хриплое с надеждой: «Ну как?.. Мать в тяжелом... мне бы...» - и клал на истертую дощечку телеграмму поверх пачки разноцветных банкнот. Кассирши, тоже разноцветные, привыкшие ко всему - к нетерпеливости клиентов, к их истерикам, к постоянно просящим глазам, ко всему тому, что скапливается в человеке в момент спешки и ожидания, - хранили равнодушное спокойствие, и безразличие их было неподдельное, но профессиональное, ответы тоже: «Рейс... отложен, задерживается... не принимает ввиду...»; передергивание плечами говорило о том, что о времени задержки и прочего спрашивать не стоит - они не знали; они знали то, что знали, и не более. В лучшем случае подпитывали надежду: «Ждите!..»

И я надеялся, ждал. Маячил в серо-голубом помещении касс и не обращал внимания на других ожидающих и на их разговоры, я знал - все похожи на меня; и все - разные, разные той раз-ностью, которой наделила нас природа и от которой никто из нас не откажется. Эта многоликость пугала меня, пугала злым безразличием; оно, безразличие, пожирало, уничтожало улыбки, слова извинения за случайную неловкость... Я пугался, пугался этой толпы и, повторяю, старался не обращать внимания на ожидающих и на их разговоры, выходил часто курить, потом присаживался, по возможности уединенно, на обшарпанный с откидным сиденьем стул, скрепленный навечно с соседним и с прочими из полдюжины в ряду вдоль стенки трехмиллиметровой полосой железа, озирал помещение касс: с некрашеных стен рвались в долгожданный полет порядком потускневшие ИЛы, ТУ, и одноликие - и вместе безликие - стюардессы улыбались стандартными улыбками...

Озирая эти, еще социалистические, рекламные проспекты, я вздрагивал и морщился. Вздрагивал и морщился не оттого вовсе, что вся эта реклама - чушь, а оттого, что ловил себя на мысли: я вовсе не думаю о том, что случилось с мамой. Я был слишком поглощен своим сегодня. Потом меня оглушила одна мысль: случилось что-то, меня уведомили, и я должен быть там! Да, уже должен был быть там вечером третьего дня - именно тогда, третьего дня, к полудню, я получил телеграмму. Или вчера, во всяком случае. В конце концов, сегодня утром. Да и третьего дня, и вчера, и даже сегодня утром я, вполне возможно, мог улететь, и улетел бы, и был бы около мамы, с мамой! Но я все еще здесь, в этом вакууме толпы, с телеграммой в руках и с неутраченной еще надеждой. Надежда, как известно, умирает последней...

И она умерла. И это повергло в шок: как, отменяются все вылеты?! И тут же трескучий динамик разъяснил: «Ввиду непогоды... туманной мороси... аэродром закрыт... рейсы отменяются». Исчерпывающая информация! Мне она показалась очередной уловкой.

С последним щелчком в динамике прошел мой шок. Я поднялся со стула, уставшая держать меня крышка сухо стукнула по железу. Стук этот подтолкнул меня, и я торопливо вышел на улицу.

На город действительно опускалась аммиачная сырость: белое с серым, еще не сплошное, а кусками, клубками свисало с деревьев, с карнизов домов, цеплялось за автомобили и трамваи. Это было довольно частое явление в нашем городе, своего рода его достопримечательность; в конце же лета и в начале осени, когда земля и атмосфера несколько остывали, а влажность повышалась, аммиачные туманы выпадали почти постоянно. «Зеленые», экологи и другие знающие люди объясняли это переизбытком в черте города и вокруг него перерабатывающих сельхозпродукцию предприятий и предприятий, вырабатывающих химпродукцию. Гости города возмущались и нередко зажимали носы.

Горожане привыкли. Я тоже. Не зажимая носа, я шел прочь от касс Аэрофлота, шел без надежды, без нужной мысли и определенной цели. Сами по себе мысли были: мысль о совести - она, совесть, вдруг кольнула, и сердце защемило предчувствие недоброго; еще мысль, несколько кощунственная: куда податься?

Домой не хотелось. Не хотелось нисколько: меня со вчерашнего утра преследует презрительно-ненавистный взгляд жены. Получив телеграмму, я позвонил жене, объяснил положение дела, и она была уверена в том, что я улетел. Но из множества дел оставалось еще два-три, отложить которые было невозможно, уладить же их я думал быстро, потому что был в общем-то готов к ним. Я знал решения, но не мог предположить всех обстоятельств. И каково же было удивление жены, когда я вчера утром заявился домой. Я не стал ничего объяснять, буркнул коротко: «Так получилось. Сейчас улечу...» И, полный решимости, снова заторопился в кассы. Но...

Надежда умерла, умерла последней. Родилась мысль: зайти на телеграф, дать телеграмму сестре - сославшись на непогоду, объяснить задержку. А потом действительно все обдумать, серьезно и откровенно. И уладить наконец дела - я, по существу, ничего путного не успел сделать. Или не смог? Да, вернее всего, не смог...

Аммиачный клубок плелся за мной; он, как привидение, преследовал меня, я ощущал его всем существом своим и даже слышал порой его сардонический хохот - вонючий монстр смеялся надо мной: «Ну, ты, который господин, что же ты плетешься, как бездомный пес? Или те, кто господиннее тебя, повернули по-своему и до тебя им нет дела, а тебе до них не дотянуться?..» Хохот был ужасающ своей откровенностью; мое бессилие не нуждалось в констатации, и в данный момент я бы многое отдал за то, чтобы вернулось старое доброе время, когда билет на любой рейс можно было купить, не прибегая к уловкам, в крайнем случае - к протекции, а служащие Аэрофлота - и кассиры, и диспетчеры - не прибегали к ухищренной лжи. Непереносимей всего была ложь, ложь вообще; и ложь, в частности - моя.

...Я же прекрасно знал, что не помогу Анжелике сей же час; ей вообще никто и ничто сиюминутно не поможет. Я понимал это и, однако, согласился... А на что, собственно, я дал согласие?..

«А я говорю - она ненормальная!» - Эмма дымила сигаретой и сорила пеплом на палас.

«Хорошо, допустим...»

«Что значит - допустим? Я - мать, я знаю!»

«Ты показывала ее невропатологу, психиатру?»

«Нет, зачем? Чтобы завтра на весь квартал растрезвонили, что дочь Лапинской психичка?! Вот еще...»

«Послушай, Эмма...»

Глаза женщины, зеленые, большие, в обрамлении длинных ненакладных ресниц, вспыхнули гневно, с затаенным самодовольством. Мне было понятно и первое чувство, и второе. Но сейчас это к делу не относилось; сейчас я хотел убедить ее и убедиться сам в том, что с девочкой все в порядке, случающиеся же эксцессы - издержки переходного возраста, не более. Если же симптомы нарушений психики действительно присутствуют, надо немедленно обратиться к психиатру, - отбросить ложный стыд, побороть дешевые амбиции, иначе может быть поздно.

«Ну, не мямли... Что ты можешь?» - Эмма укротила свои эмоции, глаза ее стали холодно зеленые.

«Ты же знаешь Володю...»

«Алкоголик и импотент!» - Эмма зло вмяла сигарету в пепельницу, лохматя фильтр; ворсистая, пропитанная никотином бумага фильтра зацепилась за крашеный ноготь, Эмма брезгливо затрясла пальцами, стряхивая бумагу и крошки табака.

«Оставим сексуальную сторону... - Я пытался сосредоточиться. - Он специалист».

«Ущербный человек не может быть хорошим специалистом».

«Однако четыре года назад ты была о нем другого мнения». - Я понимал, что использую запрещенный прием, но у меня не было другого выхода: голую категоричность Эммы можно победить откровенным хамством.

«Ты невыносимый хам! - вздохнула Эмма. - Как ты смеешь отождествлять ситуации - мою и дочери? Я - женщина, ей же только тринадцать!.. И четыре года назад был год тысяча девятьсот восемьдесят девятый...»

«Согласен, четыре года - срок немалый. Однако Володя за эти четыре года едва ли изменился как специалист. Во всяком случае, в худшую сторону не изменился вовсе, я знаю».

Эмма вдруг сникла; зелень глаз зашторилась ресницами, пролилась мутными струйками слез; струйки бежали длинно, скапливались на пухлой верхней губе; Эмма бессознательно слизывала их, шмыгала носом, налившимся вдруг нездоровым пурпуром, - желчь, не справившись с сухой злостью, разлилась по крови, вызвав слезы и изжогу. Эмма давилась всхлипами и икотой, и я чувствовал, что момент истерики неизбежен, близок.

Я налил из сифона в стакан воды, подал Эмме. Пока она пила, захлебываясь и давясь газом, я нашел флакон нашатыря, смочил им носовой платок и, поддерживая обессилевшую враз ее голову потер виски, бережно и легонько промокнул слезы и вытер нос. Оглушенная на мгновение нашатырем, женщина неистово замотала головой, снова брызнули слезы; но теперь это были слезы очищения, и женщина пришла в себя.

«Что это, Стас?.. Зачем?!»

Очумевшая, обессиленная, она прислонилась ко мне, я бережно приобнял ее, усадил в кресло, сам сел напротив.

«Что это?.. - спросил я скорее себя и, кроме банальности, ничего в голову не приходило. - Переходный возраст, его издержки... продукт времени. Естественная реакция на время».

Эмма смотрела усталыми глазами и едва ли видела меня. Она видела то, что ей виделось: ее девочка, зачумленная, напуганная, накачанная наркотиком - наркотиком сегодняшнего дня, вдруг падает посреди улицы под ноги толпы.

«Это неправда», - тихо и ясно говорит Эмма.

«Что - неправда?»

«Все ложь!»

Эмма решительно поднимается, зовет меня властно:

«Поехали!»

«Куда?»

«К Володе! Да, только он... Возьмем Анжелку».

Эмма не договаривает; но я понимаю ее: она поборола ложный стыд и поняла, что человеку может помочь только человек.

 

...У Анжелики круглый рот, круглые глаза, круглые плечи и круглые ягодицы. Глядя на нее, мне всегда вспоминается набоковская Лолита. Но в Анжелике ничего нет от той нимфетки полувековой давности: Анжелика - девочка своего времени, времени перестроек, переделок, всевозможных вхождений и выходов, ...аций ...иций. Впрочем, все это называется одним емким словом - оболванивание. Да, дочь времени очередного оболванивания народа. Эмма, мать Анжелики, в этом уверена категорически. Отчасти и я согласен с ней. История, как принято говорить, развивается по спирали, и происходящее будто под копирку повторяет то, что было пройдено нашими отцами и дедами. Естественно, с корректировкой на время: начало века - его конец.

Анжелика лежала на тахте, дрыгала загорелыми голенастыми ногами и на листах ватмана рисовала мужские торсы: бугры мускул, арматуру ребер; здесь же, рядом, головы - в абрисе лиц угадывались Брюс Ли, Шварценеггер, Сталлоне и прочие зарубежные кумиры; листы были разбросаны по тахте и по полу. Было то глухое время, когда свои, родные герои ушли в тень, забылись, попросту были не нужны, даже неудобны; будто из некоего глухого подполья вылезли супермены, монстры-терминаторы и с непостижимой жестокостью пожирали умы подростков.

Девочка не обратила внимания на вошедших. Из округлости рта ее сквозь зубы сочилось  что-то невнятное - один из тех шедевров современной музыки, который ничего не давал сердцу, меньше того - уму. Было похоже, что Анжелика голая: ниточка трусиков, равно и лифчик, по существу, ничего не прикрывали; а между тем в свои тринадцать лет девочка была уже достаточно развитой.

Я интуитивно почувствовал, что Эмма готова взорваться; я торопливо поймал ее руку и крепко сжал. Это, кажется, помогло: Эмма сдержалась, только вся напряглась и едва заметно вздрагивала.

Анжелика небрежно толкнула очередной лист; лист, чуть взлетев вверх, плавно опустился на пол. Анжелика проводила лист взглядом и теперь только, казалось, заметила нас.

«Привет Стасику! - Девочка повернулась, уселась на тахте, подвернув под себя одну ногу, другую вытянув. - Слушайте, а вы шикарно выглядите! Только тебе, ма, не хватает фаты, а Стасику...»

«Прекрати! - Эмма выдернула свою руку из моей. - И оденься... Ты не на пляже».

В круглых темно-синих глазах девочки не было испуга, не было недоумения; в них не было ничего. Прикрывшись на мгновение пушистыми ресницами, они продолжали смотреть на нас упрямо бессмысленно. Если и была в них мысль, угадать ее было трудно - она тонула в темно-синей глубине, а довольно заметно расширенные зрачки явно указывали на то, что состояние психики девочки далеко от нормального.

Анжелика резко соскочила на пол, торопливо набросила на себя цветастый халатик; и вдруг стала вялой, апатичной - она отвернула голову влево и уткнулась круглым подбородком в круглое плечо, будто спряталась.

«Я тебя чем-то обидела?» - спросила Эмма.

Анжелика продолжала молчать. Эмма присела на краешек тахты, бессмысленно шарила взглядом по комнате дочери. Я видел, как постепенно бледнело ее лицо - комната была жалко пустой. Я знал, что два дня назад, в припадке гнева, Эмма содрала настенные календари, журнальные иллюстрации, прочую «живопись» и фотопродукцию, выгребла из книжного шкафа кипу журналов и газет, книги Кунца, Чейза, Арслан и еще Бог знает каких суперавторов. Я помню, с каким гневом говорила Эмма об этой печатной продукции и с плохо скрываемой гордостью - о своем «подвиге».

«Зря, - сказал я тогда Эмме. - Этого не надо было делать».

«Что?! Да ты знаешь, что там было?»

«А ты?.. Ты прочла?»

«Я?.. Вот еще!..»

«М-да... Время новое - методы старые».

Теперь я видел - Эмму пугала пустота дочериной комнаты, неряшливая пустота.

«Анжелика, девочка... - Я шагнул мимо матери к дочери. - Есть хорошая идея».

«Вы плохой актер, Стас», - не повернув головы, ответила Анжелика.

«Сколько раз можно повторять: оставь этот тон в обращении со старшими!» - не сдержалась Эмма.

«Я что, нахамила

«Он тебе не Стас!.. Станислав Вениаминович...»

«Очень длинно», - Анжелика мотнула головой, и я заметил: лукавая улыбка чуть тронула ее губы.

«Эмма Эммануиловна!.. - Я укоризненно посмотрел на мать и сказал как можно искренне: - Мы с Анжеликой друзья. Какие могут быть претензии?»

Эмма снова замолчала, опустошенно и зло.

Я понимал ее состояние: да, она устала, она боится более тяжелых последствий, осложнений и не знает, что и как сделать, сделать единственно верное. По правде сказать, не знал и я; я полагался на свою интуицию, на свой профессиональный опыт.

И покамест мы, два взрослых растерянных человека, брели в лабиринте догадок и благих намерений, Анжелика, девчонка, все поставила на место.

«Ма, мы договорились: ты приносишь мне котенка».

«Что?.. Какого котенка?»

«Любого. Только сиамского не надо. И взрослую кошку не надо. Я хочу, чтобы котенок рос у меня на глазах».

«Я... не знаю... Извини, я забыла, закрутилась... Я... - Эмма встала с тахты, растерянная, виноватая. - Я действительно обещала? Да?»

«Да. Позавчера».

«Хорошо. Я попробую...»

«Анжелка, будет тебе котенок! Замечательный котенок!» - Я не скрывал радости и облегчения.

Анжелика повернулась к нам лицом, и я увидел: в глазах девочки засветилась радость: она поверила мне.

Да, я знал немало примеров, когда общение с животными круто меняло психику и поведение людей; особенно детей и подростков. Мы с Эммой направились к двери.

«А ваша сногсшибательная идея?»

Вопрос Анжелики настиг меня в дверях; от неожиданности я споткнулся, и, может быть, это спасло меня: девчонка не видела моей глупой растерянности; покамест я выпрямлялся, пришла мысль солгать, солгать во спасение - себя, Эммы и... девчонки.

«Я хотел пригласить тебя на выставку собак в ближайшие выходные. Там ты, может быть, выбрала бы себе щенка».

«Нет, щенка не хочу. Хочу котенка».

«Но собаки преданнее».

«А кошки доверчивее».

Да, девочка еще не думала о преданности; девочке необходима была доверчивость, доброта. Я догадывался: Анжелика поняла, что я лгал, неумело выкручивался. На душе стало скверно, я злился на самого себя.

Эмма, напротив, успокоилась. Мы вышли из комнаты девчонки.

«Спасибо, Стас! Ты искренний друг».

«Какая искренность? - поморщился я. - Мы - тупые, самодовольные олухи. Нам тоже не мешало бы к психиатру...»

«Мне - да, - согласилась Эмма. - И Анжелике тоже. Я видела ее лицо, ее глаза. Ты прав, обязательно надо...»

«Подождем. Принесу котенка, посмотрим».

«Только, знаешь, поприличней. Кошки бывают такие вульгарные».

«Да, да, постараюсь приличную, породистую, - улыбнулся я и про себя добавил: - Ах, женщины!»

«Спасибо! - Эмма закурила, помолчала минуту. - Кофе будешь?»

«Нет. Надо забежать в редакцию, успеть до обеда. Иначе гении расползутся по кельям... Потом котенка найти».

«Вечером зайдешь?»

«Не знаю... - Я почувствовал, что на последний вопрос Эммы ответил грубо; и, не совладав с собой, с сарказмом же продолжил: - Сегодня, кажется, приезжает Евгений?.. Я позвоню».

Ругая себя, я торопливо ушел...

 

...Что связывало меня с Эммой? Память о ее муже, отце Анжелики.

Нас было три закадычных друга: он, отец Анжелики - Валерка Лапинский, Володька Маслюк и я. Мы, сверстники, жили в одном доме, росли в одном дворе, учились в одной школе и, естественно, в одном классе. Не разлей вода... Да, было так, покамест мы росли и учились, мечтали и влюблялись. Мальчишеские мечты и любовь остались на кромке памяти теплым костерком. Что ж, как говорится, не дай Бог погаснуть тому костерку.

Мы были закадычными друзьями, росли вместе и клялись никогда не расставаться; в мечтах и клятвах мы были искренни - мальчишеский максимализм не терпит фальши. Взрослея, мы берем в союзники скепсис, и, когда наступает время выбрать дорогу, по которой топать к вершинам, естественно, признания и славы, мы становимся жестоко нетерпимыми к тем мечтам и клятвам, преступить которые казалось нам смертным грехом.

Но мы все-таки совершили тот грех, и каждый из нас ступил на свою тропку, и вышел на большую - свою единственную - дорогу. И если в далеком детстве мы оступались в одни и те же рытвины, низвергались с одних и тех же высот, набивая одинаковые шишки, во взрослой жизни дороги наши оказались с индивидуальными рытвинами и колдобинами, и боль каждого мы уже все реже раскладывали на троих. Да, каждый из нас выбрал свою дорогу и отправился в путь.

Первым к финишу пришел Валерка Лапинский. Финиш его был нелепый, жестокий; и даже сейчас, когда что-то объяснилось и призналось, жестокость и нелепость остались - потому что не стало Валерки: капитан Лапинский погиб в Афганистане в восемьдесят третьем. Было ему двадцать семь лет. В год его гибели дочери Анжелике исполнилось три года, неделю спустя после того страшного дня жене Эмме исполнилось двадцать четыре.

Мы все: я, Володька, Эмма долго не верили в Валеркину смерть; не верили потому, что не видели Валерку мертвым: цинковый гроб вскрыть не разрешили, в обязательный застекленный прямоугольник в крышке гроба ничего не было видно; или мы не могли увидеть; или не хотели. Эмма потерялась; она не ушла в себя, не окаменела, не опустилась до запоев - она потеряла себя, стала безразличной ко всему. Володька сломался: он по-черному запил и два, если не все три года, вычеркнул из жизни...

Я уехал в белокаменную набираться ума-разума, и водоворот столичной жизни закрутил меня, захлестнул; вынырнул я через полгода, не раньше, и еще месяца два приходил в себя. Придя, с болью и стыдом вспомнил о Володьке и Эмме с Анжеликой - я был ее крестным отцом. Рванул домой.

Но разлука почти в год сыграла с нами презлую шутку: мы разучились понимать друг друга, порой вообще не слышали один другого. Я, неоперившийся гений, хотел сиюминутного результата. И только потом, спустя много времени, я понял, что так в жизни не бывает, даже в благополучной. Мне надо было возвращаться в столицу, я покидал Володьку и Эмму злой и обиженный. Об Анжелике мы все как-то не думали. А девчонка росла...

Злость моя постепенно прошла, обида забылась. Ни Володька, ни Эмма не писали мне, я им, впрочем, тоже. Я писал повесть о каких-то счастливых людях, совершенно не зная, не понимая, что это такое - счастье - и можно ли его отпускать и получать по определенной норме. Я был гениально глуп и самовлюблен.

В свой второй приезд домой я нашел своих друзей - Володьку и Эмму - счастливыми: оказывается, они решили пожениться. Я до сих пор не могу понять, определить то состояние, в которое ввергла меня эта новость: шок, радость, недоумение - зачем им это? что из этого выйдет? Одно знаю и помню наверняка: не было обиды и злости. Я уже начал разбираться в житейских ситуациях, понимать и видеть чуть больше и дальше. Но Володька и Эмма... Это - «две вещи несовместные».

В конце концов, так и случилось. Нет, я не вмешивался в их отношения, ни на чем не настаивал; я, к стыду своему, остался сторонним наблюдателем, за что, я знаю, и Володька, и Эмма были благодарны мне. Мы остались друзьями.

Володька стал меньше пить; несмотря ни на что, он был неплохим специалистом-психиатром. Эмма защитила кандидатскую. Связь их, какая-то трудная, алогичная, сумасшедшая, продолжалась года четыре. Впрочем, и теперь их отношения были все так же алогичны и уже едва ли когда войдут в нормальное русло.

Я любил их обоих - Володьку и Эмму, я был не между ними, а с ними. И был в нашей памяти Валерка; постоянным напоминанием о нем - этот шкет, Анжелика, как-то незаметно выросшая и поставившая перед нами проблему: кто она и зачем мы?..

 

...Нелегко и непросто говорить вслух о близких друзьях, при том, что друзья доверяют тебе, поверяют самые, может быть, глубинные тайны. Я не хочу и не было у меня никогда желания такого - рассказать о друзьях все. Я с молчаливого согласия - своего и друзей - стал однажды их поверенным. А это нечто другое; это то, что дает мне право сказать о них; и о тех, кто рядом с ними, со мной...

 

...Кеша, он же Михалыч, он же Щука - официально и полно Иннокентий Михайлович Щучинский, ответсекретарь литературно-художественного журнала «Степь» - был казенный человек, и не только потому, что по возможности высиживал в редакции полностью рабочие часы, а потому, в основном, что выполнял чисто механически казенную работу: ставил в номер только те материалы, на которые давали «добро» заведующие отделами и, конечно же, главный редактор. Заключение, вынесенное завотделом, было для Кеши приговором, который не подлежал обжалованью. На этот счет шутили, переиначив чуть-чуть пословицу: на то и Щука в редакции, чтобы чужой Карась не заплыл. Под Карасем подразумевалась, естественно, незавизированная рукопись. Было зряшным делом ждать, чтобы Кеша - Иннокентий Михайлович - властью, определенной ему ответсекретарством, вдруг взял да и начал упорно отстаивать какую-то рукопись. Да, это было бы смешно. Но покамест в редакции смеха не слышали; мне тоже было не до смеха.

- А, Стас, кстати!.. Жду.

Кеша посчитал необязательным сказать простое «здравствуй!». Я тоже решил промолчать. Кеша ворошил папки с рукописями. Я понял, ищет мою.

- Кстати, кстати... Я уже думал вечером позвонить тебе. Факт.

Я молча ждал и мучительно соображал: что же в моей повести не устроило заведующего отделом прозы Борзова?

- Ага, вот... Да ты садись! Чего ты, ей-Богу? Поговорим, разберемся...

Я знал эту привычку Кеши - говорить много, создавая видимость делового, заинтересованного разговора.

- Давай прямо: в чем дело?

Я подошел к столу, встал рядом с Кешей. Нет, я не был намерен терять время на пустую болтовню: если замечания дельные - поработаю, если очередные глупости - заберу рукопись. Вообще-то я ждал, желал ее публикации, надеялся, в финансовом отношении - тоже.

- Есть некоторые, скажем так, накладочки. Факт. Я вот отметил, Борзов согласился.

- Наоборот.

Кеша недоуменно посмотрел на меня, недоумение его было искреннее. Я усмехнулся.

- Зачем ты убиваешь своих героев? - Кеша продолжал искренне недоумевать. - К тому же положительных. Это же... ненормально. Факт.

- Я не делю своих героев на положительных и отрицательных. И убиваю их не я.

- Ну как же? Ты автор...

- Героев убивают не авторы. Героев убивает время, среда, в которых они живут. Это банальность... И потом, Иннокентий Михайлович, если автор ушлепает даже сотню сволочей, на земле, на улицах нашего города меньше их не станет. Убивают, как правило, не сволочей, убивают, как ты говоришь, положительных героев.

- Чего ты прицепился?.. Я ничего не говорю! Это общепринятое... Факт.

- Выходит, я написал не общепринятую повесть. Давай ее сюда. Пойду к главному. Послушаю, что он скажет.

- Нет их никого... И ходить не стоит - повесть хорошая, честное слово. Кириллыч так и сказал. Но... накладочки. Неужели нельзя повернуть сюжет? Ты же можешь, я знаю.

- Хорошо, я поверну сюжет. А жизнь?

- Что - жизнь? Не надо жизнь поворачивать! Ее видеть надо. Факт. А ты?.. А ты - полный подвал голых. И мат...

- Эх, Кеша, взять бы тебя за ручки твои белые да провести по этим самым подвалам. Ты бы и увидел, и услышал там кое-что.

- Зачем мне подвалы? У меня другие темы, свой взгляд!

- Ну да, естественно - из этого вот окна: изобильные комки, шикарные авто. Пиши, Иннокентий!.. И не ходи никуда, не убивай своих героев, веди их в светлое будущее. А мои будут жить в вонючих подвалах, бегать голыми, хором совокупляться, пить всякую дрянь и закусывать ворованными или гнилыми, со свалки, бананами... они будут вешаться, их будут давить «Ниссаны» и «Вольво». Все правильно... Еще что?

Кеша в упор смотрел на меня, и взгляд тускло-зеленых глаз его был полон сожаления.

- Я понимаю тебя, Стас. Факт. Зря ты психуешь, ей-Богу. Посиди два-три вечера, причеши. «Бля» это - зачем оно? Это же мусор.

- Ты фактишь, другой бляхает.

- Ты утрируешь...

- Нет, я констатирую. Давай рукопись.

- Поработаешь?

- Нет, запрячу в самый дальний темный угол.

- С ума сошел?! Я ставлю повесть в октябрьский номер...

- Ставь.

- Но... - Кеша сосредоточенно помолчал, придавив ладошками папку с повестью к столешнице. - Ладно. Зайди через пару дней. Или созвонимся.

- Хорошо, - согласился я, согласился без облегчения, в общем-то без надежды. Просто подумалось: а черт его знает, может быть, казенный человек Кеша как раз с моей повестью переступит через всегдашние свои дремучую обязательность и осторожность.

Я вспомнил Эмму, Анжелику, котенка. Я даже представил его себе: важного, полосатого. И голос услышал: «Таити, Таити!.. Нас и здесь неплохо кормят». Надо бы зайти к Володьке, объяснить ситуацию, посоветоваться. В конце концов, он, пожалуй, лучше меня знает Анжелику, должен знать.

- Разреши телефон.

- Да, пожалуйста, - Кеша подал мне аппарат.

- Владимир Иванович?.. Здравствуйте, Владимир Иванович!.. Ну, а как же, вдруг у тебя на приеме какой-нибудь гениальный дурак. Что?.. Вполне приличный и даже умный?! Серьезно?.. Да, это что-то... ненормальное. Ладно. Ты где и когда обедаешь?.. Хорошо, понял, я подъеду. Пообедаем вместе, потолкуем...

Вообще-то Кеше грех было отказать в уме и проницательности. Я положил трубку. Кеша спросил:

- Тему психушки поднять хочешь?

- Нет, Иннокентий. Я не люблю глобальные темы. Володька позарез нужен мне.

- Зря. У тебя бы получилось, - искренне сказал Кеша. - Черт тебя знает, Стас, какой-то ты...

- ...некоммуникабельный?

- Да нет, напротив. И я по-хорошему завидую тебе. И радуюсь. Только глаза у тебя, как у лошади, видят все преувеличенно и вверх ногами. Факт.

- Спасибо, Иннокентий.

Я протянул Кеше руку, он подал свою, я пожал ее, сухую, узкую. «Может, действительно, стоит посидеть над повестью, подчистить?.. Да, надо подумать», - решил я.

- Слушай, Иннокентий, не знаешь, где котенка достать?

- Котенка?.. - Кеша стал прежним, искренне недоумевающим. - Серьезно, что ли?

- Серьезней некуда.

- Котенка?.. Котенка... Н-не знаю. - Кеша пожал плечами, будто пожалел себя. - Очень нужно?.. Ну да, конечно! - Кеша вдруг радостно улыбнулся. - Знаешь, зайди к бабе Нюре, к вахтерше, сегодня как раз ее дежурство. Помнится, дня три тому она говорила что-то о котятах.

- Спасибо, Михалыч!

Я торопливо спустился со второго этажа по крутой деревянной лестнице. Баба Нюра была на вахте - в отгороженном оцинкованным железом и решеткой закутке; она сидела за столом, уперев подбородок в скрещенные кисти рук, и с поразительно тупой болью смотрела на что-то, лежащее на столе. Я негромко стукнул по решетке. Баба Нюра вздрогнула, подняла на меня растерянные блеклые глаза.

- Здравствуйте, баб Нюр!

Баба Нюра ничего не ответила, только смотрела и смотрела на меня молча.

- К вам можно? - спросил я и, не дожидаясь разрешения, толкнул решетчатую дверь.

Долгие годы ссутулили бабу Нюру, усушили ее, и застиранный казенный халат из черного сатина, доставшийся ей от старых времен, великоватый, мешковатый, делал старушку совсем маленькой. Она, наконец, узнала меня:

- Станислав? Напугал ты меня. Господи! Задумалась, замечталась... все вот простынку эту рассматриваю. - Баба Нюра толкнула лист бумаги, лежащий на столе.

- Что это? - Я подошел ближе к столу.

- Да вот, сама толком не пойму. В собесе выдали. Глянь ты, - и подала мне лист.

Я тоже сначала ничего не понял. Прямоугольнички, меньше спичечного коробка, по шесть штук в плотных, ровных колонках, заполняли весь лист.

- Железнодорожный транспорт, авиатранспорт, реч... мор... - читал я. - Тысяча девятьсот девяностый год, девяносто первый... девяносто пятый... Что это?

- Да вот, третьего дня в собес вызвали, вручили. Вот, говорят, как участнице войны, скидка наполовину за проезд.

- Ясно. Как в старые добрые времена - талончик. Осчастливили! Но... почему с девяностого года? Ведь те годы давно прошли?!

- Вот я голову и ломаю: зачем? Да и куда мне ехать?.. - безнадежно спросила себя баба Нюра и замолчала.

Я тоже молчал, тупо смотрел на лист и чувствовал, как на голове моей шевелятся волосы, а по спине холодной струйкой побежал пот. Господи, что это: просто глупость или преднамеренный идиотизм? Какой же у нас на дворе год? Или власти напрочь забыли счет времени?

- А уж пытали-то - выспрашивали: и где воевала, и как воевала, и почему из Молдавии уехала? Хитрая, говорят, ты бабка: жила-жила, а теперь явилась!.. А какая моя хитрость, в чем? Я ж там, под Кишиневом, и ранение получила. И дом там был мой, и семья была... и родина одна была. А теперь?.. Я ж русская, говорю им, и в Россию приехала, а не к вам в гости... - Баба Нюра говорила негромко, но и в негромком ее голосе были острая боль и глубокая обида.

Я растерянно и виновато смотрел на старушку и не находился - что сказать ей? Не мог, не имел голоса. Я слушал эту женщину, хрупкую, беззащитную, и никак не мог представить ее там, на войне, в окопах, в огне и крови, в смертях и победах... Где они, гимны, оды, памятники нашим матерям, прошедшим сквозь войну - на передовой, в тылу, - родившим нас и спасшим нас? В этом вот листе бумаги, казенном, холодном, нагло издевательском?.. Морфлот... авиа... Господи, неужели все это всерьез? Неужели это происходит с нами в конце двадцатого века? Зачем это? Зачем так-то лгать?..

- А зачем они мне, бумажки эти? В Молдавию я не поеду - нет там у меня никого больше. Тут вот сестра двоюродная приютила... Зачем? В туалет нешто сходить... - Баба Нюра пыталась шутить. Только пыталась... А может, так выражала свою безысходность.

Я положил лист на стол и медленно пошел из закутка.

- Ты за каким делом-то, Станислав? - остановила меня баба Нюра.

Я вздрогнул, съежился от вопроса. Повернулся к старушке:

- Мне котенок нужен.

- Есть, есть котята! Четырех принесла Мурка наша, паскудница, пестрые-разные. Сразу не утопили, а теперь... неделю вот живут, жалко. Тебе оставить?

- Мне сейчас надо, баба Нюра, уже... самостоятельного. А это же ждать...

- Ну да, месяца полтора, не раньше.

- Нет, ждать я не могу. Спасибо, баб Нюр. Извините.

- Да за что, Господи?.. Придется, все ж, утопить, - донеслось мне вдогонку.

Пришибленный, я вышел на улицу. Август уже жестянил на тополях листья...

 

Противная дрожь настойчиво колотила меня, страшно ломило в затылке, будто чьи-то горячие, безжалостные пальцы, колючие и торопливые, проломили, содрали мою черепную коробку и что-то ищут в мозгах, ковыряют, переворачивают; и все чаще, острее жгучая боль обносила левую сторону грудной клетки. «Приплыл Стасик, - безнадежно подумал я. - Скакнуло давление, мотор клинит. Заштормило... Хреново!» Я пошарил в карманах. Ну да, пусто - последнюю неделю чувствовал себя сносно, успокоился и не взял нитроглицерин. Идиот. Придется домой зайти. Потом к Володьке. Глянул на часы. Должен успеть.

Боль родила злость; злость постепенно, но неуклонно переходила в бешенство, в глупое самоуничижение. Секретари, министры... сволочи! И сам не лучше, если не самый последний. Старушке семьдесят лет, она зарабатывает свой кусок хлеба. Она работает, всю жизнь работает и... воюет. А мы ищем котят и возводим кумиров на престолы. Спохватимся - руками машем: ах, что это? ах, как же так? Мы же все не так задумали, а нам не дают, мешают, палки в колеса... Хреновому танцору... Ладно, с этим ясно. Только как быть с совестью?

Во дворе ко мне подбежал соседский мальчишка Димка.

- Дядя Стас, к нам зайдите. Вам телеграмму принесли. Мама взяла ее.

- Какую телеграмму? - спросил я и вдруг понял, что, меня окончательно одолела глупость.

- А я почем знаю!.. Тетенька сказала - из Ташкента.

- Из Чимкента, - поправил я.

Димка пожал плечами:

- Наверно.

Я, забыв про боль и бешенство, торопливо поднялся на свой третий этаж, отчаянно нажал на кнопку соседского звонка. Соседка открыла дверь:

- А, Станислав!.. Сейчас телеграмму принесу.

- Из Чимкента?

- Да. Сейчас...

«Мама больна. Ждем. Ирина». Черт, эта безобразная сестренкина бережливость! Ну можно же хотя бы вкратце - что к чему?! От нее и письма такие же - полторы странички, ни больше ни меньше, как по стандарту. Ох да ах. По телефону только и выспрошу подробней кое-что. М-да, пришла беда - отворяй ворота.

- Спасибо, Лида!

- Ты... тебе плохо? С мамой тоже, да? - Соседка испуганно смотрела на меня. - Зайди, я лекарство дам.

- Нет, спасибо. Я сам... дома.

Я выпил лекарство - горсть таблеток, позвонил жене, предупредил, что сегодня же, возможно, улечу. Сел в кухне за стол: надо успокоиться. Минут через десять таблетки снимут боль, приведут в порядок голову - оглушат на время, и то ладно. Итак, что я имею?..

Деньги. Да, пожалуй, достаточно... А, впрочем, черт их знает - сегодня одна цена, завтра - другая.

Время... Со временем сложнее. Повесть повисла. Взять в дорогу? Но будет ли возможность - кто скажет, что случилось там, с мамой? Заказывать телефонный разговор с сестрой - сутки, минимум, потеряются. Все-таки возьму второй экземпляр.

Котенок... Но так ли срочно, сиюминутно? Да, я обещал и потому надо, непременно надо сдержать слово - кому же тогда поверит девчонка? Тьфу, черт, неужели во всем городе не найдется один приличный котенок?!

Володька. Володька... А как на все это отреагирует Володька? Ведь может запросто так случиться, что он и бровью не поведет, пальцем не пошевелит - заупрямится и баста! Или, что вполне возможно, «упадет на дно» - так он называет свои, теперь редкие и не столь страшные, запои. К Анжелике он относится нормально, даже любит по-своему. А вот Эмма... По реакции Эммы похоже, что сегодня в их отношениях ничего теплого. Но она решилась. Надо суметь убедить Володьку. В конце концов, мы друзья, и, надеюсь, он не забыл это.

И последнее - билет на ближайший рейс. Черт, расписание не знаю. Впрочем, сейчас, сегодня трудно что-либо наперед знать. Ладно, может быть, Володька чем-нибудь посодействует.

Боль отступила, осталась легкая тошнота и ломота на дне глазниц. Я заварил крепкого чаю, пил и курил с закрытыми глазами, стараясь ни о чем не думать. Но все те же мысли и лица упрямо накатывали, я устал от этого калейдоскопа. Уложив в кейс носки, рубашки, рукопись, я заторопился к Володьке...

 

Похоже, оправдывались мои худшие предположения: за одним столиком с Володькой сидел какой-то хлюст, губастый, в зеленом застиранном свитере; на столе стояла наполовину опорожненная бутылка водки. Володькино лицо взялось покамест мелкими бурыми пятнами; через час, если он добавит еще, лицо расцветет вовсю, и тогда говорить с ним о чем-либо серьезном будет невозможно. Психовать, урезонивать, равно как и не подавать виду, без толку. Пусть будет то, что будет.

- Садись. А то не достанется! - Володька пьяненько улыбался.

- Я не буду пить, - я сел за стол, закурил. - Телеграмма от сестры. Мать больная. Лететь надо. Поможешь с билетом?

- Не помогу. Фурмана нет в городе, а больше... Есть что будешь?

- Ничего. Приступ был, не хочу.

- Билетов, что, нет совсем?

- Не знаю. Ты нужен мне помимо билета.

Хлюст потянулся к бутылке. Володька опередил его, налил в рюмки, но пить не стал; хлюст опрокинул свою в широко открытый рот, отвратительно клацнул съеденными кариесом зубами, почмокал вывернутыми губами.

- Все, Аркаша, свободен, - Володька показал хлюсту на выход. Хлюст молча встал, покивал головой, как заморенная лошадь, - благодарил и прощался, поддернул трикотажные штаны и, шаркая стоптанными вдрызг кроссовками, пошел, неестественно прямо держа голову.

- Кто такой? - спросил я, не надеясь получить правдивый, вразумительный ответ: в запое Володька был до безобразия неразборчив - пил с кем придется и потому у него была куча подобных знакомых.

- Неважно. Больной, - Володька взял свою рюмку, подержал в руке, снова поставил на стол. - Что вы там затеяли?

- Никто ничего не затевал.

- Но она звонила. Я же слышал вопль.

- Перестань, Володя... Девчонку действительно надо посмотреть. И помочь... обеим.

- Ей самца надо...

- Прекрати! Это пошло... Мужик ты, в конце концов...

- Не знаю, - Володька торопливо выпил водку, поковырял салат.

Я не злился на Володьку. Что это даст? Если мне и стоило злиться, то только на самого себя: надо было сразу ехать к нему. Черт с ними, с повестями, с секретарями - Кешу не прошибешь, повесть другая напишется. Вот сюжет: баба Нюра с талонами пятилетней давности, врученными сегодня. Завтра власти раструбят о том, как они сердечно заботятся о ветеранах войны и в какую копеечку это обошлось государству.

Да обошлось ли? И при чем здесь государство?.. Кто-то действительно посчитает «лимончики»...

- В общем, так... - Володька вылил оставшуюся водку в тарелку с салатом, положил руки на стол и, глядя ясными голубыми глазами куда-то поверх меня, отчетливо сказал: - Прежде всего, Эм...ме надо успокоиться, взять себя в руки и не пороть глупости, подобные последней. Анжелика мне все рассказала. А Эмке подобные нервические штучки могут дорого стоить - ее запросто поведет, и она навсегда останется косоротой. Это серьезно, я говорю без сарказма. Дальше, пусть она не смеет травить девчонку транквилизаторами без моего разрешения...

- Тебе обо всем этом лучше сказать самой Эмме.

- Скажу. Но покамест она соизволит явиться...

- Она придет. Придет завтра же. Я обещаю.

- Тебе же надо улетать.

- Да. Но я позвоню, постараюсь убедить. Впрочем, она сегодня собиралась.

- И что же?..

- Дело в том, что я... мы решили подождать, ну, не торопиться. Анжелика просит котенка, и я подумал: это может помочь. Во всяком случае, девчонка успокоится, придет в себя.

- Резонно. Да... И что, нашли котенка?

- Нет. А теперь вот телеграмма.

- Подожди... - Володька потер ладонью лоб, глаза. - Валентин Черданцев, афганец... Льва Толстого... Нет, не помню. Посмотрим в карточке. Он на приеме у меня был, когда ты звонил. Занятный мужик. Выдал такую сентенцию: чем больше узнаешь людей, тем больше любишь собак. Это сказал Адольф Гитлер... Он любит кошек. М-да, когда-то цитировали Маркса, Ленина, классиков. Теперь вот Гитлера. После Афгана у меня перебывали всякие. Порой удивляюсь, как они еще живы... живут. Лес рубят - щепки летят. Только вот пеньки выкорчевать не можем...

- Ты поедешь со мной?

- Нет. Необходимо пару конфиденциальных консультаций провести, - Володька кисло улыбнулся.

- Ясно. Но ты в таком виде.

- Им нужна не моя рожа. Пошли, запишешь адрес. - Володька прищурил глаза, устало наклонив голову. - И держи меня в курсе, если... пока не уедешь.

 

Котенок был голубой и полосатый. Хозяин утверждал, что он афганский. Я такой породы не знаю; знаю персидскую. Видимо, это и имел в виду хозяин. Но я сомневался: уж очень вульгарный он был, то есть примесь дворовых котов-бродяг присутствовала и в морде, и в форме лап, и в той же полосатости. О породистости говорил только хвост, вернее, самый кончик его - будто обрубленный и кривой. Хозяин моих доводов не принимал, гнул свое:

- Брось ты, в самом деле, - ноги, уши. Ты на цвет смотри. Ну?! То-то... А морда, она и есть кошачья морда, да. И еще, смотри вот... Фатьма! Фа-ти-ма!.. - позвал хозяин, протянув руки; голубая кошка доверчиво ткнулась в ладони носом. - Видишь, на Фатиму отзывается - это же афганское имя!

- Мусульманское, восточное, - уточнил я.

- Ну и что?.. Тем более! Разве дворняга пойдет на это имя?

- Вообще-то у кошек, как у любого животного, клички...

- Знаю. Ну и что?.. Официально - кличка. А по-домашнему - имя. У людей тоже клички есть, почти у каждого. Но они для общего, так сказать, обихода. А дома - по имени.

В подобной логике не было ничего нового и странного: клички, прозвища действительно сопутствовали человеку во все время его исторического развития, в России тоже - от Владимира Красно Солнышко вплоть до Михаила Меченого и Верного Руслана. Меня это не трогало, не возмущало. Возмущал меня хозяин голубой кошки, снующий бесперечь по квартире, пропахшей ливерной колбасой, кислым молоком и, конечно же, кошками. В тридцать лет он был совершенно лысый, сутулый и бледный. Все вместе это как-то не вязалось; не вязалось потому еще, что он не был худым, скорее полным и жизнерадостным. Жизнерадостность же била ключом и в его многословии.

- Я не первый год живу с этим зверьем. В данный момент, сейчас вот одна осталась, а бывает... Я все могу тебе про них рассказать! Вот, возьмем кормежку...

- Мне с ней не жить, - я бесцеремонно прервал хозяина. - Я беру не для себя. Лично мне эта кошка симпатична. Очень...

- Ну!.. А я что говорил?! Она не может не нравиться... Фатьма! - Хозяин снова срывался с места и бежал за кошкой, удравшей от нас куда-то в недоступный уголок. Изловив Фатиму, он бережно нес ее, поглаживая и щекоча кошке горло; кошка, прищурив желтые глаза, довольная, мурлыкала, и хвост ее, длинный, распушившийся, выделывал всевозможные кренделя.

- И что характерно, она привязчивая. Ходит со мной в магазин и стоит в очереди за молоком. И вообще...

Это объемное заключение ничего не объясняло, но хозяин произнес его тоном, снимающим все сомнения и безоговорочно решающим дело в пользу кошки.

- Кошка нужна ребенку. Девочке... Девочка не стоит в очереди за молоком. - В принципе, я не имел ничего против кошки и не мог понять, откуда взялось во мне это упрямство: чего я, в конце концов, добиваюсь? Или разговорчивый хозяин заразил меня своим многословием?

- Ага, понимаю, - подарок дочке к первому сентября! Дата, конечно, знаменательная: первый раз в первый класс!

- Какой дочери? Девочка не моя... и ей не семь лет...

- Соседская!.. Слушай, тебе нужна кошка... Ну да, для ребенка, для девочки. Вот кошка, хорошая, красивая, ласковая. Черт с ней, пусть не иранская - дворняга! Гони штуку и забирай.

Я чувствовал, хозяин рассердился. Мне стало неловко и я понес чушь:

- Я заплачу, конечно. Только...

- Дорого? Загнул, скажешь? Наоборот, штука - это чисто символически.

- Нет, не в деньгах дело. Дело в возрасте.

- Чьем?

- Девочки... и кошки.

Я, кажется, нашел причину моего упрямства: меня действительно смущал возраст кошки - это был уже не котенок и еще не взрослая кошка. Да, ей было месяцев пять-шесть, тот самый возраст, когда кошки впервые отдаются инстинкту продолжения рода и становятся агрессивными и ленивыми. Девчонке же было тринадцать, и этим сказано если не все, то достаточно много.

- Н-не понял...

Я действительно запутал хозяина и попытался объяснить:

- Она, то есть Фатима, в том возрасте, когда...- Я запнулся, придумывая вразумительное определение.

- Когда вяжутся с котами? Нет, ей всего только три месяца. И потом...

- Ну да, естественно, я понимаю. А девчонке нужен друг.

- В ветлечебнице эта процедура стоит три штуки.

- И... навсегда?!

- Естественно.

- Но это уже не кошка!

- В общем, да. Мышей ловить не будет.

- Нет, этот вариант не подходит. - Я начал злиться и снова заупрямился.

Хозяин растерянно молчал.

И тогда я решил как-то выйти из сложившегося положения, легонько хлопнул его по плечу и обнадеживающе сказал:

- Ладно, Валентин, не переживай. Кошку, конечно, я возьму, она мне нравится. Надеюсь, понравится и девочке. Уладим, да...

Валентин встрепенулся, снова засуетился, глаза его ожили.

- У меня корзинка есть, пластмассовая, специально для транспортировки животных, с крышкой...

- Только вот в чем дело. Я сегодня улетаю, вернусь дня через два, тогда и кошку заберу. Деньги же сейчас...

- Нет, - отрубил Валентин, перебив меня, - будешь забирать Фатиму, тогда и расчет. Не боись, кроме тебя - никому. Железно!

- Договорились! - Мы пожали друг другу руки.

Я решил позвонить Эмме или Анжелике, объяснить ситуацию: если образуется с билетами и позволит время - вечером завезу котенка. Может быть, Эмма сама найдет время и возможность заехать к Валентину? Билет, взять билет, улететь, узнать все, разобраться. Я остановился в дверях:

- Валентин, за котенком, возможно, зайдет женщина, Эмма Эммануиловна. Можно?..

- Ну а что? Пусть будет женщина.

 

Тогда я не знал» что чуть позже мне придется клясть себя за то, что, тратя впустую больше времени, теперь я не захотел пожертвовать часом - вполне возможно, этот час мог бы изменить если не все, то многое...

 

Трубку взял Евгений. «Явился!» - зло подумал я.

- Алло?.. Привет, Станислав! Эммы с девчонкой нет. Что передать, где тебя найти?

- Ничего. Я сам их найду.

Мне не хотелось разговаривать с Евгением. Я не смогу объяснить, почему во мне сидит предвзятая неприязнь к нему. Если я скажу, что Эмма предала Валерку... но Валерки давно нет, а памятью можно ли жить вечно? Начни я развивать эту мысль, я скачусь до элементарной банальности или, что хуже, до явной пошлости. Эмма - молодая, симпатичная, энергичная женщина. А Евгений... Мы, во всяком случае я, как-то не заметили его появления, и до сих пор я не могу сказать наверное - откуда он? почему он? Евгений на десять лет моложе Эммы, они работают в одной лаборатории. Это в общем-то все, что мы знаем о нем. Узнать что-то существенное у меня не было желания. Возникла сразу неприязнь, и я не могу избавиться от нее.

Услышав его голос сейчас, я взвинтился: черт, весь день в каких-то провалах! Котята, талоны, рукописи, телеграммы, пьянки... Господи, неужели все это жизнь?!

Я повесил трубку на лязгнувший рычаг, в сердцах плюнул и с еще большей решительностью заторопился в кассы Аэрофлота. Думал, в кассах очередь, и я найду время перезвонить Эмме. И Володьке. Как он там, черт полоротый?!

Хмурые, отчаянные лица желающих улететь сказали мне если не вес, то почти все: билет за просто так, сиюминутно не взять; удовлетворенных, радостных лиц я не увидел; или не заметил - тяжелый, раздражительный гуд отбил способность радоваться, и удачники, приобретшие билет, уходили от касс молча, неторопливо, как-то виновато глядя по сторонам.

Я сунулся к освободившемуся окошечку, положил на истертую дощечку деньги, прикрыв их телеграммой:

- Хозяюшка, мне до Чимкента. Мать больна. Вот телеграмма.

Хозяюшка, дамочка ...цати лет, подняла на меня равнодушные глаза, глянула мельком и небрежно, едва коснувшись пальцами, двинула от себя деньги.

Я успел перехватить их на полпути.

- Мне до Чимкента. Мать больна... Извините...

- Господи, у всех мамы, бабушки, тети!.. Нет прямых в Узбекистан.

- Как?.. А куда есть?

- Можете через Караганду, Джамбул.

- Но... там-то я как?

- Не знаю.

- А вы как думаете? Вы гарантируете?

- Гарантии спрашивайте у господина Назарбаева.

- Нет, меня это не устраивает... я же могу там просидеть... Нет!

- Как хотите.

- Я хочу в Чимкент. Мне надо в Чимкент!

- Сегодня - нет. Завтра... возможно.

- Так все-таки - возможно или точно?

Кассирша пожала плечами и снова уставила на меня равнодушный взгляд усталых глаз. Она знала только то, что знала, и не больше. Я сгреб деньги, отошел от окошка и стоял в растерянности и досаде. Завтра... В общем-то и завтра не поздно. Я пытался успокоить себя.

- Караулить придется... всю ночь, - надтреснутым голосом обреченно сказала полная с матово-бледным лицом женщина. - Мне до Ташкента. Сегодня с утра билеты были. Мне не досталось.

- Дежурить? Это... вы серьезно? - Я все не мог совладать с досадой. Лет пять назад мне не приходилось так унижаться.

- А иначе как?

Я не знал, как иначе. Я поискал глазами телефон. Позвоню Эмме. А, собственно, зачем?.. Мысли мои окончательно сбились, сплелись в тяжелый комок и загнали меня в угол.

Мне стало неуютно и безразлично. Я вышел на улицу и бесцельно пошел по тротуару. Погода заметно портилась. Налетал порывами северный ветер, а это верный признак того, что не-настье не за горами. Не обязательно дождь - могло случиться черт знает что, я это чувствовал. И надтреснутый, обреченный голос женщины с больным упорством вкручивался в мою память: дежурить ночь... Но это немыслимо. Это мне не подходит! У меня еще неотложные дела. Ну да, надо, покамест выпало время, зайти к этому... к Валентину-афганцу, взять Фатиму и порадовать Анжелику. Позвонить им? Нет, домой не буду - там Евгений. Эмма должна быть на работе, в лаборатории.

Я остановился, сосредоточился и сориентировался: ну да, совсем рядом почтовое отделение и там, на стене здания, три ниши с телефонами-автоматами, я хорошо это помнил.

Из трех один телефон работал со скрипом, с пробуксовкой; только с четвертого или пятого раза номер набрался.

- Добрый день. Мне Эмму Эммануиловну... О, богатая будешь, - не узнал... Или от счастья поешь?.. - Я попробовал съязвить, но понял, что это глупо, если не сказать - пошло. - Что со мной? Ничего... Телеграмма из Чимкента, с мамой что-то... Билетов нет. Завтра, с утра пораньше обещают... Да, видел Володьку, поговорили. Он ждет тебя, сам все объяснит... Но ты же собиралась, хотела увидеться с ним!.. Хорошо, зайду вечером, принесу котенка, поговорим... Да, нашел. Милая кошечка, Фатима... Как не будет? Какая конференция? Слушай, Эмма, говори прямо... Ну да, я знаю, Евгений уже приехал... Хорошо, верю. Да, да... А Анжелика?.. Какие могут быть у них общие интересы? Я не замечал... Нет, без тебя не повезу... Ну, знаешь!.. Алло!..

Я готов был отбросить все условности и наговорить Эмме... черт знает что. Но Эмма положила трубку. Так вот всегда: то доводит себя до истерики, и часто понапрасну, а чуть отлегло - вся в делах. Конференция, гости!.. Трубку бросила, я не успел сказать адрес, сама бы завтра заехала. Или Анжелика... У девчонки с... этим общие интересы? А почему, собственно, нет?

Я споткнулся на ровном месте и ошалело смотрел по сторонам. Неужели я действительно скатился до идиотизма? - обожгла мысль и не переставала жечь дальше. Неужели наше время так выхолащивает всех нас, что мы перестаем видеть доброе? Хотя при чем тут время? Не время же во мне, в нас, - это мы во времени! Или мы все-таки настолько слабы, что невольно становимся его заложниками?..

 

...Панельная коробка не спасала от многодневной духоты; напротив, все те технические добавки в керамзитобетоне испарялись, нечем было дышать. В комнате работал вентилятор, большой, с металлической сеткой и вертлявый. Его едва слышное жужжание все-таки нагоняло тоску монотонностью, а духоту делало густой, вязкой, как тесто в квашне.

Анжелика выключила музыку; я не просил ее об этом, просто девчонка знает мое отношение к металл- и прочим рокам, вообще к музыке подобного рода... Девчонка, правда, не преминула заметить:

«Это же Майкл Джексон!.. Как его Москва встречала!»

«К счастью, не наш город», - подумал я, а вслух сказал:

«Москва тоже разная».

Я помнил Москву десятилетней давности и не скучал по сегодняшней. И у меня не было желания увидеть ее снова.

«А какая она?» - спросила Анжелика.

«Кто?» - Я поднял глаза и увидел лицо девчонки, отрешенное и полное мучительного любопытства.

Анжелика не слышала этого моего глупого «кто», она вдруг улыбнулась тем своим мыслям, которыми жила в свои тринадцать лет.

«Говорят, Москва - большая деревня».

«Ерунда, глупости, - возразил я. - Хочешь, я дам тебе почитать о Москве стоящие вещи?»

«Читать о Москве, о Париже?.. - Анжелика покачала головой, скорчила гримасу. - Нет. Лучше все самой увидеть. Побывать. Просила маму отпустить меня с Жекой, уперлась. А он согласен».

Я вздрогнул, поморщился; чтобы скрыть свое состояние, сказал уверенно:

«Не отчаивайся. Побываешь».

«Когда? С кем?» - Анжелика в упор посмотрела на меня и снисходительно улыбнулась - девчонка поймала меня на никчемной болтовне.

В общем-то я действительно нес чепуху, убивал время, дожидаясь Эмму.

«Фу, духота!.. - нарочито устало сказал я и попросил: - Принеси-ка чего-нибудь попить».

«Может, выпить?» - вполне серьезно спросила Анжелика.

«Ты что, в такую жару?! - Я решил поддержать тон девчонки. - С ума сойти!»

«Хорошо», - согласилась Анжелика и с достоинством хозяйки вышла из комнаты.

Я тревожно смотрел ей вслед и сокрушенно качал головой, клял себя и... всех нас. Вот, растет ребенок, взрослеет, ей уже хочется быть наравне, что ли, со всеми нами. Не самостоятельной - таковой она уже стала, независимо от нас и незаметно для нас, а именно равной: это время, это наше сегодня - ее время, она вошла в него, приняла как должное, а мы... мы все упираемся, не хотим сознаться в том, что все реже побеждаем, все чаще проигрываем. И Анжелика, тринадцатилетняя девчонка, едва ли сможет быть на равных с нами.

Вполне возможно, я тоже мечтал о Москве в тринадцать лет, я теперь не помню; но я знаю наверное - о Париже я не мечтал. Я знал, Париж - это Дюма, Золя, Бальзак; знал, Лондон - Диккенс и Голсуорси; Нью-Йорк - Драйзер и Фолкнер. Я не мечтал о золотых пляжах Ниццы, о казино Монако, о пирамидах Египта, о развалинах Колизея; я мечтал о тайге и горах, в которых искали - и находили! - нефть, руду, золото, не для себя - для Родины, для своего народа. Я не нашел ни нефти, ни руды, я побывал в Москве и больше не хочу туда, я никогда не мечтал о Париже и Риме и никогда не буду там.

А девчонке хочется в Париж, в Нью-Йорк, в какие-то Эмираты, в пески Аравии и в сельвасы Амазонки, в Швейцарские Альпы и на лазурный берег Средиземного моря. Ей хочется во все эти далекие места; ей вовсе не хочется в нашу тайгу, в горы, что в ста верстах от родного города. И почему так? И что хорошо, а что нехорошо? В чем я не прав? В чем права девчонка? Уже конец июня, а девчонка не знает, где и как проведет лето, изнывает в городской духоте и безделье, в этом бедламе.

«Вот «Херши» из холодильника, - Анжелика поставила на журнальный столик пластмассовую бутылку, два фиолетовых фужера. - Стас, тебе плохо?..»

Видимо, все мои банальные вопросы, все глупые, бестолковые и столь же банальные мысли так отпечатались на моей физиономии, что испугали девчонку.

«Нет, ничего... Будем пить «Херши»!»

Анжелика разлила напиток, уселась со своим фужером на тахту и пила мелкими глотками, искоса поглядывая на меня.

Я выпил залпом, поперхнулся, закашлялся. Анжелика улыбнулась:

«К нему надо привыкнуть».

«Нет, Анжелика, я ни к чему не хочу привыкать. Это ненормально - привыкать...»

«Мама тоже всегда так говорит. Но вы же... лжете!»

«Лжем? Почему лжем?.. Привычка привычке - рознь».

«Я так и знала! Выбирать привычки - это и есть лгать!»

Меня не удивила категоричность девчонки и не убила; она расставила все точки.

«И как же ты считаешь правильно? Чтобы не лгать...»

«Люби себя, чихай на всех и в жизни ждет тебя успех!» - голос Анжелики, звонкий, бесшабашный, раскатился по комнате.

Мне хотелось верить, что это тот же максимализм, которым в свое время переболели мы все. Да, максимализм... Но наш не был столь нетерпимым. Я поймал себя на мысли, что не понимаю девчонку. Стало не по себе.

 

А почему я удивляюсь тому, что у Анжелики могут быть и есть общие интересы с Евгением? Он, видимо, не лжет и не боится привычек. Да, я снова проиграл и, пожалуй, с разгромным счетом: в том, что сейчас происходит с девчонкой, виноват я. А время, оно всегда остается мерилом существующего, и обстоятельства времени - это то, чему я позволил быть, провозгласив ли громогласно, молча ли согласившись.

 

Валентин не удивился моему приходу, скорее - обрадовался; пусть не обрадовался, но был доволен - точно.

- За Фатимой? - спросил он, и я услышал в голосе его сожаление.

«Неужели человек может привязаться к животному до такой степени?..» - подумалось. Но я не успел закончить свою мысль и понял, что Валентин сожалеет не столько о котенке, сколько о том, что я так скоро, сразу уйду.

- Раздевайся, проходи! - пригласил он меня.

- Да вроде... мне бы... - мямлил я что-то невнятное, вспомнив о том, что Эммы не будет вечером дома, вернее, она будет поздно, и мне в общем-то действительно некуда спешить. Домой не хотелось: я представил объяснение с женой, начнутся всегдашние упреки относительно моих друзей и собственно меня; нет, мне нисколько не хотелось домой - на крайний случай, заберу Фатиму, завалюсь к Володьке; если он даже где-то блукает, у меня есть ключ от его квартиры.

- Ну что ты, в самом деле? - Валентин решительно потянул меня за рукав. - Давай проходи!.. Побудь гостем, хотя бы часок - сегодня у меня знаменательный день. - Валентин был по привычке многословен и неудержимо шебутной.

- День рождения? - спросил я без всякой мысли.

- Вроде этого... А может, наоборот.

Мне показалось, Валентин вовсе не думает о том, что говорит, ему захотелось заполучить меня на вечер - и все. Он втащил меня в комнату, подтолкнул к столу:

- Давай садись!..

Я, по правде сказать, немного опешил: стол не то чтобы был завален едой и выпивкой, но того и другого было чересчур на двоих.

- Праздник у меня!.. Праздник, поминки. Фатима, давай-ка куда-нибудь, здесь будет сидеть твой новый хозяин. Садись, садись, Станислав! - Валентин ласково подтолкнул голубого котенка с табуретки; котенок без обиды спрыгнул на пол, потерся доверчиво о мои ноги и ушел.

Я машинально сел на табуретку и с интересом смотрел на стол; возле хлеба, лежащего горкой прямо на столе, стояла почти порожняя бутылка водки и два граненых стакана, доверху налитые водкой и прикрытые сверху ломтями хлеба. «Да, - подумал я, - так действительно делают на поминках».

Поднял глаза на Валентина. Он сидел напротив меня, сосредоточенно молчал, глядел вприщур на стаканы и что-то неслышно говорил; да, говорил - губы его шевелились, кривились, мускулы лица дергались, и только глаза оставались неподвижными; вроде бы исчезла его сутулость - он сидел неестественно прямо, и только бледность стала совсем меловой и совершенно лысая голова покрылась каплями пота.

Я сидел не шелохнувшись, боялся нарушить отрешенное состояние хозяина: понял, что стаканы с водкой - это поминки по друзьям-афганцам, и он сейчас там, где-то в Кандагаре или Гиндукуше, там, где убивают.

- Ну... - наконец сказал Валентин. А может быть, мне только послышалось, потому что Валентин молча встал, откупорил еще одну бутылку водки, налил в стаканы, не до краев - по половинке. Я тоже встал. Тихо, внятно Валентин сказал:

- Сегодня пять лет, как я... вернулся домой. Вернулся живой. А они не вернулись... и не вернутся уже... Комбат Лапинский и мой водитель, Шестаков Серега... Их нет в живых уже десять лет...

Я вздрогнул, вздрогнул всем телом, ошалело замотав головой, водка выплеснулась из стакана.

- Капитан Лапинский?.. - хрипло спросил я. - Валерий Васильевич?! Не может быть!..

- Что? - Валентин в упор смотрел на меня.

- Ты там... с ним?.. - Я не знал, не находил слов, как спросить.

- Да, это мой первый комбат... Мы воевали... Ты знал его?

- Мы выросли вместе... он, я, Володька Маслюк.

- Владимир Иванович? - Валентин был удивлен, ошарашен не меньше меня.

- Да, ты был сегодня у него на приеме.

- Е-мое!.. А ты, значит, тот... Рутковский?.. Ну надо же! - Валентин попробовал улыбнуться, но губы только кривились, и снова задергались мускулы лица. Он зажмурил глаза, сокрушенно замотал головой, повторяя: - Е-мое, надо же?! А?..

Не сговариваясь, мы враз выпили, постояли молча, глядя друг на друга. Валентин махнул рукой куда-то в сторону, вроде прогоняя что-то, грузно сел на табуретку. Мы молча закусывали, продолжая взглядывать друг на друга.

Валентин налил по второй:

- За вернувшихся. За живых!

Мы выпили. Не пойму, откуда у меня появился аппетит - и к еде, и к водке. В общем-то я весь день толком не ел и напрочь забыл о приступе - обычно после очередного «шторма» я воздерживался от алкоголя.

- Е-мое! - еще раз сказал Валентин и хлопнул ладошкой по столу. - Да, как в кино. Не думал, не ожидал такой встречи. Давай-ка еще - за встречу!

Нет, водка решительно не действовала на меня. Я не понимал своего состояния: возбуждение, шок, любопытство, какая-то неоправданная зависть. И боль. Вот сидит передо мной человек, он видел, как погиб Валерка. Володьку бы сюда.

- Володьке... Владимиру Ивановичу ты не говорил? - спросил я.

- О чем?

- О Валерке... капитане Лапинском.

- Нет, - коротко ответил Валентин, замолчал и снова сник. Потом добавил: - Не было предлога, а всуе... - Валентин оборвал фразу и торопливо закурил.

- Как он погиб?

Валентин молчал; молчал и пристально смотрел на меня. Мне стало не по себе, хотя вопрос мой был естественен; так думалось мне. Я почувствовал внутри себя жаркую, огненную пустоту.

- Погиб... об этом не расскажешь... Они сожгли его, вместе с танком... Серега не успел отползти, его у танка... А я...

Меня все жгло и жгло. Нет, это не водка жгла, это... Да, об этом действительно не скажешь, и невозможно представить. Я провалился в какую-то нежить; не в ад - я не Данте, я ада не знаю, а в нежить земли, где все горит, и это все - пустота. Так вот почему мы ничего не увидели в том цинковом гробу! Или все-таки не хотели увидеть?..

- Он нас, салаг, вытолкнул из танка... И мне... повезло, - услышал я голос Валентина; я тряхнул головой и увидел его, бледного и совсем ссутулившегося.

Я не знаю, почему, видимо, чисто механически, взял бутылку и налил в стаканы; не приглашая Валентина, выпил. Валентин тоже выпил; он тоже не хмелел.

И внутри у меня и в голове моей было пусто, жар отступил, накатил холод, меня знобило.

Пришла Фатима, потерлась о мои ноги и прыгнула ко мне на колени. Я погладил ее и потянулся было за колбасой - угостить котенка.

- Не надо, - остановил меня Валентин. - Не надо баловать. Она не голодная.

Я безотчетно гладил голубого котенка и думал об Анжелике и Эмме. Надо, непременно надо познакомить их с Валентином! Он расскажет им о Валерке. Меня снова знобко затрясло: а расскажет ли? И о чем, собственно? А они - жена и дочь - захотят ли знать, слушать? Прошло десять лет! Да нет, я порю чепуху, они обязательно захотят услышать, узнать все... А он, Валентин, этот полысевший и состарившийся в тридцать лет мужик, захочет ли, сможет ли быть откровенным до конца? Ведь придется говорить всю правду.

Котенок громко похрапывал, вальяжно развалившись на моих коленях.

- Здесь, в городе, жена и дочь Валерия, - сказал я, нарушив молчание.

- Я знаю, - ответил Валентин.

- Ты их знаешь?

- Нет, их я не знаю. Не встречались.

- И у тебя не было желания?..

- У меня было. Не было у них.

- ?!

- В городе есть еще двое, кто... служил с комбатом Лапинским. Но жена... Эмма, да... ни с кем из нас не встречалась. Зачем человеку лишняя боль, тяжелая память.

- Нет, она, видимо, не знает о вас. Она...

- Возможно. Все возможно.

Я понимал, что имеет в виду Валентин, и мне стало не по себе - тошно и обидно за Эмму, за Анжелику.

- Она... они не такие! Они захотят узнать правду!

- Какую правду? - резко спросил Валентин.

Я увидел - он взвинтился; это же почувствовал и сам Валентин - он налил водки, выпил и торопливо закурил.

- Всей правды не скажет никто, потому что правда, как и жизнь, у каждого своя. Сейчас много пишут... о той войне, показывают... все на манер боевиков. Правда?.. - Валентин пожал плечами и ответил: - В общем - да. Если же я начну писать, рассказывать, я буду рассказывать свою правду: я прожил ее, прочувствовал, пронес, вынес и донес до этого вот угла... И здесь я замурую ее, здесь она останется. Не умрет, нет, - умру я. Но останется моя правда. И спроси любого из наших, каждый скажет точно так же: Правда - Моя!..

Мне нечего было возразить Валентину, да, собственно, я и не пытался; я затаился и слушал. Я знаю, в таких случаях не надо насиловать, понуждать, требовать. Все и так просто и ясно, все тяжело и больно.

Валентин успокоился, во всяком случае внешне, только изредка кривились губы и дергались мускулы его лица.

- И никто не будет лгать... У войны есть одно, решающее преимущество - она отучает лгать. Вообще исключает ложь.

Валентин снова замолчал; молчал и я; только Фатима мурлыкала свою бесконечную сказку; или тоже свою правду? Да, они были правы - и человек, и котенок. Они были вместе, жили одной жизнью какое-то время. Я глянул на котенка, поднял глаза на Валентина и прикусил готовые было сорваться с языка моего вопросы: почему же ты один? где семья? была ли она когда-нибудь?.. Я прикусил свои вопросы, в сущности, естественные, но по большому - провокационные: та война, чья она была? зачем?

Я потерял ощущение времени, его счет: сколько мы уже сидим так - полчаса, час? На меня обрушилось столько, что я согласен был на то, чтобы время остановилось вообще, и тогда я смог бы переварить все, осмыслить.

- Вся беда, все зло наше в том, что много охочих развелось... да и всегда они были, которые за нас говорят. А кто они в основном, если копнуть?.. Есть такая восточная легенда о мудреце, который, стоя на краю пропасти или на берегу реки, выстраивал в воображении мост и потом шел по нему. И переходил. А наши мудрецы, они сами создают пропасти и мосты возводят не воображаемые - мосты те из наших тел, нервов, терпения, веры... У них все просто: не умеешь быть умным - будь счастливым... Давай выпьем, а? Нам для счастья как раз еще по одной не хватает! - Валентин изо всех сил старался стать беззаботным, бесшабашным.

Вечер наступил незаметно - тихий августовский вечер, пахнущий спеющими ранетками. Их полно росло около дома, в котором жил Валентин, и терпкий, с кислинкой запах полудиких плодов упрямо просачивался сквозь поредевшую к ночи аммиачную завесу.

Мы вышли на балкон; вернее, Валентин притащил на балкон закуску и бутылку водки, оборудовал примитивный столик из куска фанеры и картонной коробки, испещренной не то китайскими, не то японскими иероглифами. Он был заметно рад, что я остался в этот вечер с ним.

Не боясь прослыть банальным и сентиментальным, скажу - я проникся к Валентину какой-то домашней доверчивостью; вот именно, домашней - и не потому только, что я был у него в доме (наши знаменитые «хрущевки» с большой натяжкой предрасполагают к домашности), а больше потому, что в этой, можно сказать, зачуханной квартире была жизнь, жажда жизни, я в этом вскоре убедился окончательно; мне было интересно и... немного жутко: видимо, терпение Валентина дошло до той точки, когда свою боль, свои сомнения уже нет сил держать в себе, иначе они раздавят, потому и нужно было их выплеснуть, чтобы этого не случилось. Мне не пришлось понуждать Валентина: он говорил о себе, говорил много, до обнаженности откровенно, предварив рассказ свой невеселой улыбкой.

- Вот - супергерой, пиши с меня роман. Но помни: любители жареного наплюют тебе в лицо - им подавай железных, непобедимых... А мы и есть непобедимые. И никого не победившие. - Валентин помолчал минуту и вдруг спросил: - Ты слышал, как кричат шакалы?

- Нет, не приходилось.

- Это, скажу тебе, жутко. Но и шакалий вой - писк по сравнению с тем, когда духи, идя в атаку, завоют свое: «Аллах, акбар!..» Да, аллах акбар... аллах велик! Этого достаточно, чтобы быть непобедимым.

Мне нечего было сказать Валентину - он был там, он прошел сквозь войну. А мы... мы были сторонними наблюдателями; потом появились плакальщики, и хор их не умолкает до сих пор; и до сих пор остались сторонние наблюдатели.

Мы вовсе забыли о водке; было выпито ровно столько, чтобы не потерять разум. Валентин сосредоточенно курил, глядя в расцветающий огнями город. Он щурился, вполне возможно, от табачного дыма и сутулился. Встряхнувшись, выпрямлялся, но память, видимо, непосильным грузом давила на плечи, и они снова никли, повисали безвольно. Казалось, человек устал до такой степени, что готов был сжаться в комочек и закатиться куда-нибудь в щель, темную и пыльную, самому стать пылинкой.

- Трудно, тяжело, - невольно посочувствовал я, и так вышло, что слова эти произнеслись мною вслух.

- Трудно... трудно после войны привыкать к миру. Первое время я просто не верил в мирную жизнь, даже не понимал... Потом поверил, и стало еще тошнее, непонятнее. Глупо, подло, кощунственно, но я завидовал одному товарищу - после страшной контузии у него открылась ретроградная амнезия... Да, подло... забыться...

- Но... реабилитационные центры, врачи...- Я понимал, надо что-то сказать, надо как-то вывести Валентина из этого состояния, но не знал, как это сделать, что сказать, и пожалел уже о своем желании узнать много о его жизни; меня оправдывало несколько то, что я не понуждал Валентина, даже не просил ни о чем.

Валентин провел ладошкой по лысой своей голове - и рука, и голова неестественно белыми кусками виделись в сгущающихся сумерках; он провел ладошкой так, будто движением руки хотел освободить голову свою, мозг свой от всегдашних воспоминаний. А, может быть, он просто вытер пот или бессознательно, по давней привычке, хотел поправить прическу, которой не было давно.

- Война реабилитации не подлежит, - сказал, наконец, Валентин.

- Но... - Я хотел было возразить, однако это навязчивое «но» сбило меня с мысли.

- Да, никакую войну оправдать нельзя, потому что любая война - это результат провокации, - чуть глухо, но четко повторил Валентин.

- Это так, - согласился я. - И вины солдата в этом нет.

- Вины нет, да... Только седеют и лысеют не генералы, не политики-вожди... Однажды я провел рукой по волосам и выкинул их целую горсть. Через месяц у меня не осталось ни одного волоска. И тогда я понял, что я - профессиональный убийца. И самоубийца - в первую очередь.

Валентин замолчал и вдруг вспомнил о водке. Балконная дверь была открыта, и на наш импровизированный стол падало достаточно света. Я увидел, как из сумрака протянулась бледная рука, взяла бутылку и налила в стакан водку, - теплая, она остро, приторно пахла и казалась мне мутной; рука взяла стакан, стукнула о мой, приглашая выпить. По правде сказать, мне не хотелось пить, но я не мог обидеть хозяина.

- Дрянь, - сказал Валентин, выпив водку. Я тоже проглотил через силу и почувствовал себя подло, паршиво; я устал, видимо, приступ все-таки давал о себе знать; веки мои отяжелели, и я почти вслепую нашел закуску, жевал что-то безвкусное и куда-то уплывал. «Хватит, - решил я и с искренним желанием подумал: - Уснуть бы...»

В действительность меня вернул голос Валентина:

- Вот ты сказал, жена комбата захочет слушать меня... услышать правду. Хорошо, допустим... Но она захочет узнать больше того, что я расскажу. Так?..

- Естественно... может быть, - ответил я, постепенно приходя в себя.

- Она захочет узнать, каким он был в последнее время... какими были мы?.. А я не помню! Не помню, потому что для нас каждый день практически был последним. Мы это четко понимали. И мы ужасно надеялись на то, что он никогда не наступит, этот последний день. Но он наступал, рано или поздно, для каждого свой...

Валентин залпом выпил полстакана водки, зло сплюнул в угол балкона, сцепив кисти рук.

- Не надо, Валентин, - попросил я.

- Надо, - ответил Валентин. - Надо, потому что я хочу понять, зачем, за что меня преследуют ее глаза?.. Я не боюсь, нет! Я просто хочу понять... хочу жить.

Я сомневался, в своем ли уме Валентин или бредит, пьяный, в припадке невыносимой боли.

- Был дождь... Мы протаранили танком дувал и остановились во дворе. Комбат был с нами. В доме, как обычно, одни женщины - старухи, дети... хотя пойди разбери их возраст. А мы голодные, мы травленные... Девчонке было лет двенадцать-тринадцать, у нее гибкое тело, потное и горячее, груди, как яблочки, и большие, во все лицо, глаза... Она не плакала, нет! Я видел только, как мутнеют ее глаза, рассудок... Она молчала... и глядела умоляюще на меня, когда подошла моя очередь. И я... не смог. И с тех пор больше вообще не могу. Это и был мой последний день. А теперь вот живу, хочу жить, чтобы все это понять. А ты о какой-то реабилитации... Нет, война не подлежит реабилитации, - Валентин вдруг хмыкнул и, мне показалось, чуть улыбнулся. - Один дрянной мальчишка сказал мне: «Дядя, не надо быть хуже, чем ты есть». Я не обиделся на него, потому что он прав.

- Да, - согласился я, понимая смысл и улыбки Валентина, и слов неизвестного мне «дрянного мальчишки». - Это он сказал нам всем... о нас всех.

Я окончательно пришел в себя и успокоился: ничего страшного, смертельного не происходит и не произойдет - Валентин абсолютно здоров, может быть, чуть переборщил с выпивкой.

- Вот именно, о нас всех, - с иронической улыбкой сказал Валентин, - потому что мы удобные. А это плохо, когда удобный. Надо быть нужным. Тогда мы будем знать себе цену.

- Да, и себе, и нашей боли...

- ...и нашей крови, - добавил Валентин, перебив меня. - Я где-то читал, лирик один выдал: миндально сладкий запах крови. Дешево, сволочь!.. Кровь пахнет кровью. И еще смертью... Много крови - много смертей.

- Но ты остался живой!

- Да, живой. И не жалею об этом. И не радуюсь.

- Ну, это ты зря! В конце концов...

- Вот именно: в конце концов! - перебил меня Валентин. - Не надо, Станислав. Все подобные разговоры о том, что надо радоваться каждому прожитому дню, часу, не дадут мне ничего. И тебе тоже. Я давно перестал радоваться. И верить в подобные сентенции. Я привык воспринимать каждый прожитый час как должное. Пошло? Нет, закономерно. А жизнь я просто люблю.

- И это нормально, - сказал я, понимая логику рассуждений Валентина, и добавил: - Нормально в наше ненормальное время.

- Время как время, - возразил Валентин. - Кстати, я не задержал тебя? Ты вроде куда-то собирался... Если что, прости...

- Нет, все нормально, - ответил я. - Не склеилось кое-что. С билетами загвоздка.

- Понимаешь, сегодня я не мог быть один. Товарищ обещал прийти, но его, видно, скрутило. - Было похоже, Валентин оправдывается, и мне стало неловко.

- Нет, я серьезно - все нормально. И я не жалею.

- Ну и ладно. Спасибо! А что с билетом?

- А-а!.. - Я безнадежно махнул рукой, мне не хотелось ничего объяснять, впутывать Валентина: вполне возможно, он мог бы помочь. - Не хватило сегодня. Возьму завтра. С утра пораньше обещали.

- Сегодня, - поправил с улыбкой Валентин.

- Что?

- Уже сегодня. Время-то - ого! Может, у меня переночуешь? Я посмотрел на часы: стрелки бесстрастно отмерили уже два часа следующего дня. А как рано мне надо быть в кассах Аэрофлота, я не знал. Тащиться туда пешком желания не было. Да и усталость в общем-то чувствовалась, и выпитая водка не предрасполагала к прогулкам.

- Можно, - согласился я.

- Ну и ладушки, - сказал Валентин, поднимаясь. - Сейчас постель сообразим.

Он остановился в освещенном проеме двери, и вся фигура его показалась мне густой тенью; я вздрогнул: неужели та война возвратила нам только тени?

- Спасибо тебе, Станислав! - услышал я тихий, спокойный голос Валентина.

- И тебе спасибо! - ответил я.

Утром, уходя, я оставил Валентину адрес и телефон Эммы.

...Кассирша солгала - билетов утром не было. Впрочем, почему солгала? Она же оговорилась - возможно. И теперь она обнадежила, с той же оговоркой: во второй половине дня.

Полная с матово-бледным лицом женщина продежурила всю ночь и купила билет до Алма-Аты. Она долго стояла посреди зала, держа билет обеими руками, и тупо смотрела на него. Потом сорвалась с места, торопливо ушла.

Я тоже вышел на улицу, закурил в раздумье, поскреб подбородок; отросшая щетина противно потрескивала. «Побриться бы, - подумал я. - Завалюсь к Володьке!.. Нет, сначала позвоню».

Володькин телефон не отвечал. Похоже, Володька не был дома со вчерашнего дня. Внутри у меня что-то заныло, недобро и колюче, будто горячие иголки воткнули под ложечку. Эмма, Анжелика - как они?.. Володька, черт... это уже хреново... Не дай Бог, если он задурил по-старому. Сейчас к нему ехать резона нет. Заскочу домой, побреюсь, прихвачу денег и попробую разыскать Володьку.

Эмме звонить не хотелось; не было желания рассказывать о том, что рядом человек, который видел смерть Валерки; действительно, нужно ли ей это сейчас? Говоря откровенно, я был зол на нее, хотя понимал, что это глупо. Володьку бы найти...

Я сунулся по одному, по другому адресу, заглянул пару раз в «Капельку», кафе, где Володька мог опохмеляться, пить в кредит или на халяву - в запое, повторюсь, он не брезговал ничем. Ни на «блатхатах», ни в «Капельке» его не было и не видели. «Значит, упал на дно, - безнадежно подумал я и в досаде сплюнул на асфальт; под ложечкой неустанно жгло, кололо, и неясная тревога мешала сосредоточиться. - Хорошего мало... хреново... если еще и меня «заштормит». Тогда вообще швах... У Валентина этот вечер - зачем он? В общем-то неплохо посидели, не перебрали... послушать его интересно. И все же... Тьфу ты, падло

Видимо, последнюю фразу я произнес вслух. По-женски цепко меня взяли за локоть и в самое ухо укорили:

- Ай-яй!.. Зачем же на тротуар мусорить?

Я выдернул локоть, вовсе не думая о такте и вообще о каких бы то ни было сантиментах, - я был зол и растерян, настойчивая тревога путала мои мысли; я выдернул локоть, отступил чуть в сторону и резко обернулся.

На тротуаре стояла медсестра из Володькиной клиники, Наташенька. Круглое, курносое личико ее, наивное и всегда в улыбке, наводило меня на мысль о том, что работать Наташеньке действительно только в психушке. Мы достаточно знали друг друга, и не мудрено, что вид мой привел ее в недоумение и забавлял вместе; Наташенька с лукавой укоризной смотрела на меня, нисколько не обидевшись на резкость.

«Черт, что же я в больницу-то не заехал, не позвонил, на крайний случай? Дур-рак!» - обругал я себя вполне заслуженно и шагнул к Наташеньке.

- Добрый день, Наташа!.. Извини.

- Добрый день!.. Только, глядя на тебя, не скажешь этого.

- Владимир Иванович у себя?

- В больнице? Нет. Он вчера предупредил, взял отгулы за дежурство... до понедельника.

- Ясно...

Безнадега отбила охоту продолжать поиски - все-таки интуиция не подвела меня: Володька в загуле. Тяжелое безразличие подтолкнуло меня в спину, и я пошел, не попрощавшись с Наташенькой.

- Подожди, Станислав! Он так срочно нужен тебе, да?

- Да. - Я остановился в надежде.

- Час назад я встретила его с Викой. Только он просил...

- Спасибо, Наташенька! - бесцеремонно перебил я медсестру и рванул вперед.

Вика!.. Виктория Леонидовна Фауст! Надо же, в нашем заштатном городишке, и вдруг эта женщина! И с такой фамилией! Чуден мир твой, Господи! Я знал эту женщину не то чтобы очень, но... Из какого же омута вынырнула теперь сия русалка? Мне было весело, даже смешно вспоминать о Виктории Леонидовне и... страшновато, страшно за Володьку. По правде сказать, он не однажды выходил сухим из подобных положений, сухим и выжатым, как лимон. Но из объятий этой женщины Володьку надо вырвать! Тревога снова охватила меня. Я остановил «извозчика» и помчался на другой конец города.

На звонок не отвечали; я упорно звонил, и столь же упорно за дверью хранили молчание. Но я был уверен, они дома: не для того Виктория захомутала Володьку, чтобы шастать по городу. Я снова звонил и маячил напротив глазка: Виктория увидит меня и доложит Володьке. Или он уже отрубился и дрыхнет?.. Нет, это на него не похоже: он доводит себя до кондиции постепенно. Неужели эта кобра?..

Дверь распахнулась. На пороге стоял Володька, по пояс голый, самодовольно, пьяненько улыбался и явно не собирался впускать меня.

- Ну, кто навел? - спросил Володька.

- Не дури. Я пораскинул мозгами...

- Дедукция. Ха, Шерлок Холмс!.. Но я не Ватсон.

- Это точно. Ты забыл наш вчерашний разговор?

- Что, горит?

- У меня - нет. У тебя же, видно...

- Ладно, заходи.

Володька сгреб меня за плечи, втащил в прихожку, закрыл дверь на полдюжины, не меньше, задвижек, защелок, крючочков.

- Госпожа Фауст, еще один желающий заложить душу! - пьяненько похохатывая, прокричал Володька.

Госпожа Фауст выступила из глубины квартиры, с достоинством неся свое здоровое тридцатилетнее тело, прикрытое японским халатом; осколок озера с цаплей, сакура и метелки камыша определяли область ее живота. Полногрудая, крутобедрая, она была вполне здоровой психически женщиной, знающей себе цену, тем не менее - или потому именно - раз в год, ранней весной, она непременно проходила курс лечения у Володьки, ссылаясь в своем нездоровье то на бессонницу, то на склероз, а то и вовсе на дистонию. Потому Володька и был нужен ей; вполне возможно, как мужчина - тоже.

- Бонжур, мон ами!

Парижский прононс был вполне приличный, и тем не менее я не приложился губами к протянутой руке, загорелой и пахнущей лавандой. Я молча кивнул головой и в упор смотрел в глаза женщине.

- Фи!.. - сказала госпожа Фауст, повернулась и махнула рукой, не то отмахивалась от меня, не то приглашала нас.

- Ну, шагай! - сказал Володька, все так же пьяненько ухмыляясь.

- Я был у Валентина. - Я не двинулся с места.

- Ну и?..

- Он служил с Валеркой.

Володька ничего не понял, до него не дошла суть.

- Он видел, как Валерка погиб.

- Ч-что?.. - Володька резко повернулся, сгреб меня, затряс.

- Вчера, между прочим, была годовщина... десять лет...

- Заткнись! - хрипло сказал Володька. - Эмка знает?

- Нет.

- Как у нее... с Анжелкой?

Я пожал плечами:

- Нормально, наверное...

- Я знаю психику ребенка, - это нормальным не кончится. - Володька резко оттолкнул меня. - Все! Поехали!

- Там Евгений...

- К черту!.. Если только этот сопливый гений вякнет, я выкину его в окно.

Володька рванул дверь; затрещали, лязгнули задвижки-запоры.

- Не дури. Иди оденься.

- А?.. Ну да...

Володька размашисто шагнул в комнату и налетел на Викторию.

- О, Вольдемар!.. Что случилось?

- Прочь! - прорычал Володька и напролом пошел дальше.

- Ай!.. - завизжала Виктория. - Это ты? - Она двинула на меня свой бюст.

Я стоял, не шелохнувшись, соображая, однако, в какую сторону отшатнуться, если разъяренной русалке вздумается запустить когти мне в лицо.

- Прекрати!.. - остановил женщину Володька. - Я заложил тебе душу?.. Тело привезу потом. - Володька на ходу торопливо вправлял рубашку в брюки, оттирая Викторию к стене. - Все, свободна! - Володька запутался в запорах, рванул дверь.

- Ай!.. - снова взвизгнула Виктория. - Не тронь, я открою!

Володька бежал по лестничным маршам, я едва поспевал за ним. На улице он остановился, глубоко вдохнул спелый августовский воздух и с шумом выдохнул:

- Фу-у!.. Хорошо!.. Спасибо, Стас!

Володька казался совершенно трезвым, будто вовсе не брал в рот спиртного - это было похоже на него.

 

Мы входили в подъезд, когда в наши спины ударил захлебнувшийся вой «скорой помощи» и взвизгнули тормоза. Тревога, не дававшая мне покоя с утра, теперь подкосила меня, ноги заплелись. Два дюжих санитара с носилками и длинноногая докторша, оттолкнув нас к стене, промчались вверх. Я устремился следом.

- Володя, это у них! - крикнул я.

- Не каркай! Что там может быть?.. - возмутился Володька, но торопился не меньше меня.

Дверь в квартиру Эммы оказалась открытой. Я не ошибся - доктор и санитары были там.

- Это... Анжелика... - хрипло выдавил я.

- Заткнись! - Володька с силой сжал мое плечо, оттолкнул меня и как-то скачками устремился в комнату девочки.

Анжелика лежала на полу совершенно голая и вся в крови. Докторша, стоя на коленях, делала укол. Из полуоткрытых полных губ девочки просачивался еле слышимый скулящий стон. Санитары салфетками вытирали кровь на теле Анжелики.

Эмма, бледно-синяя, с остекленевшими выпученными глазами, лежала на тахте и ловила воздух широко открытым ртом; губная помада размазалась, и было похоже, что лицо ее тоже в крови; может быть, вперемешку с помадой на лице матери действительно была кровь, кровь дочери.

Евгений сидел рядом с Эммой и держал ее за руку.

- Что здесь произошло? - спросил Володька.

- Не видите? - ответила докторша, выдергивая иглу и не оборачиваясь.

- Вижу. Но не понимаю, - настаивал Володька.

Докторша снизу вверх глянула на него, укоризненно мотнула головой.

- Я врач, - добавил Володька и машинально подал руку поднимающейся докторше.

Докторше было лет тридцать, и молодое лицо ее было невозмутимым; только тонкие губы устало, сожалеюще кривились в улыбке; она недоверчиво смотрела на Володьку.

- Я - Маслюк. Психиатр.

Докторша кивнула головой и сказала:

- Суицид... Девочку мы увезем. Маму тоже.

- Маме сделали что?

- Да. Сейчас она придет в себя.

- Хорошо. Дальше я справлюсь, - заверил Володька. - Как девочка?

- Шок. Болевой... и больше - нервный... Травмы... нет, не опасные. Серьезных порезов артерий, вен нет. Потеря крови естественна... Сережа, Саша, берите девочку.

Я неотрывно смотрел на Анжелику: грудь, живот, руки ее были в порезах; порезов было много, но я успел четко отметить - не глубоких. «Могло быть хуже», - бессознательно подумал я. И вдруг услышал голос Анжелики:

- Ложь... кругом... и все лгуны!..

Мимо меня санитары пронесли Анжелику, я увидел только черные волнистые локоны, бледное лицо ее смазалось на фоне простыни, которой Анжелика была укутана по самый подбородок.

Эмма пришла в себя; все еще бледная, она стояла посреди комнаты, там, где только что лежала дочь, и растерянно смотрела на нас.

- Мальчики, мальчики... что это... мальчики?.. - спрашивала заикаясь.

- Ничего, все будет хорошо... Все образуется, успокойся, - Володька приобнял Эмму. - Пойдемте отсюда, пойдемте. А здесь надо прибрать...

- Милиция должна приехать, - сказал Евгений.

- Какая к черту милиция?! Зачем она здесь? - зло сказал Володька.

- Да, да... не надо! - Эмма затрясла головой.

- Хорошо, я уберу, - согласился Евгений.

Эмме снова стало дурно, она повисла на Володьке. Я подхватил ее под руку, и мы вышли из комнаты девочки.

Эмма упала в кресло, Володька принялся хлопотать над ней. Меня давили боль, отчаянье и чувство вины; мне трудно было дышать. Я отошел к окну, раскрыл его; привычный шум города плеснул в комнату, и, как ни странно, мне стало легче. Я не мог понять, что же произошло. Нет, что произошло - ясно. Почему? Как? Впрочем, почему - тоже ясно: все лгуны!.. Черт, и надо мне было увязнуть в этих бестолковых своих проблемах?! Я все равно ничего не решил. И опоздал. Опоздал кругом... И что толку теперь заниматься уничижением?.. Мы и сильны только задним умом! Я отошел от окна, сел на стул и тупо смотрел на Эмму. Она пришла в себя, взахлеб курила.

- Как это случилось? - спросил Володька.

- Не знаю, - ответила Эмма.

- Я знаю, - сказал Евгений. Он стоял в дверях, привалившись к косяку, вытирал полотенцем руки.

- Что ты знаешь? - я не мог подавить неприязнь, пристально смотрел на Евгения.

- Во всем виноват я.

- Что?.. - Я вскочил, опрокинув стул.

- Сядь! - строго сказал Володька. - Что произошло, Евгений?

- Не знаю.

- Не морочь нам головы! - Володька был профессионально невозмутим. - Ты же сказал, что знаешь.

- Я не знаю, что произошло, - повторил Евгений. Он был растерян и убит случившимся не меньше, даже больше нас.

Мы молча ждали. На лице Эммы застыло отчаяние: казалось, она все поняла. Да, так оно и было - женский инстинкт подсказал ей причину драмы.

- Н-ну?.. - выдохнула Эмма, вцепившись в подлокотник.

- Говори правду, - потребовал Володька.

Евгений посмотрел на него неприязненно:

- Это что, допрос?

- Нет, это беда. Мы все должны знать... Так лучше.

- Да, так будет лучше, - согласился Евгений. - Эмма... Эммануиловна ушла. Я поленился встать. Я устал в дороге... Может быть, я спал... Я услышал ее. Она сидела у меня на постели и... разглядывала меня. Нет, я просто боялся испугать ее. Побудет и уйдет, - подумал я. Но она... расшалилась, что-то говорила...

- Что? - бесстрастно спросил Володька.

- Н-не помню... Не важно! Я поднялся, ссадил ее с кровати, шлепнул пару раз по попке и отправил к себе...

- Как она вела себя потом?

- Вроде нормально. Мы позавтракали. Только взгляд ее, лицо...

- Она ничего не говорила?

Володька был спокоен, уравновешен, во всяком случае, старался быть таким, и он верил Евгению, я видел. Мне тоже хотелось верить. Эмма отрешенно откинулась на спинку кресла, закрыла глаза.

- Нет, ничего, - ответил Евгений. - Только снова, как накануне вечером, помечтала о котенке. Все гадала, какой он будет: серый, рыжий, черный...

- Голубой, - сказал я, однако никого эта подробность не тронула - каждый сосредоточился на случившемся и на себе.

- Я пришла домой и ничего не подозревала... Ты молчал! - Эмма с болью смотрела на Евгения.

- Я дал ей слово, что никто об этом не узнает.

- Она просила? - спросил я.

- Нет. Я сам сказал, пообещал.

- Почему... зачем это? - простонала Эмма.

- Когда ложь стала нормой жизни, иного ждать не приходится. - Я снова подошел к окну.

За окном был город, всегдашний, шумный до глухоты, многоликий и скучный, как многолика и скучна любая толпа. И все мы были только тенями, фоном этой странной жизни - так мне казалось и так я думал в тот миг.

А она, Анжелика, девочка, у которой отняли отца, а потом и правду, она тоже была фоном нашей серой и ленивой жизни?

Мне было обидно; и стыдно, страшно признаться в том, что я так и не понял эту девочку, не удосужился, не захотел. И вчера, и сегодня я создал клубок проблем и не нашел часа, чтобы сдержать слово. Изменило бы это что - не знаю; но я, как и все мы, остался лгуном.

Единственной крохотной светлой искоркой высветился вдруг Евгений: он оказался смелее всех нас и порядочнее; но и эта искорка погасла, и от нее не было тепла - во всяком случае, я не успел почувствовать его согревающей силы...

Длинный требовательный звонок прервал мои размышления; я обернулся; все застыли в недоуменном ожидании.

- Милиция? - сказал Евгений.

- Похоже, - согласился Володька. - Так беспардонно звонят только они.

Я открыл дверь.

На площадке стоял Валентин. Он удивленно смотрел на меня.

- Ты не улетел?

- Не улетел. Проходи.

- Нет. Я только... вот, Фатиму. - Валентин подал мне корзинку из синей пластмассы с крышкой; сквозь решетчатый бок корзинки я увидел голубого котенка.

- Проходи! - настойчиво пригласил я.

- Не могу, времени в обрез. - Валентин сунул корзинку мне в руки. - Бери вместе с корзинкой. Это последняя моя кошка... Да, похоже, так, - раздумчиво добавил он.

- Ликвидируешь ферму? - попробовал пошутить я.

Валентин пожал плечами:

- Уезжаю. Работенку предлагают... по специальности.

Я ухватился за корзинку; в пластмассовом нутре ее завозилась Фатима, стараясь просунуть лапку в щель, замяукала. Валентин, видимо, не замечал моей убитости.

- Это их квартира? - спросил он.

- Да, - кивнул я и неотрывно смотрел на Валентина: он был по-всегдашнему бледен, чуть сутул.

- Всего им доброго! - сказал Валентин, круто повернулся и торопливо пошел вниз.

Володька спросил:

- Кто это был? - Увидев в руках у меня корзинку с котенком, все понял. - Где он? Почему не зашел?..

Голубая Фатима снова завозилась в корзинке, замяукала.

Я откинул крышку, взял котенка на руки. Фатима доверчиво ткнулась мордочкой мне в шею, прижалась, точно искала защиты. Так мы и вошли в квартиру, осторожно закрыв за собою дверь.