Источник:
Материалы переданы редакцией журнала «Алтай»
Черкасов Н. М.
Избранные стихотворения
Home

***

Земля, я твой до волоска

со всею связью кровною.

Я слышу около виска

твое дыханье ровное.

 

Твоя стезя - моя стезя

и в радости, и в горести,

мне без тебя никак нельзя,

как воину без доблести.

 

Живу, как все, веленьем дня,

не веруя в спасение.

И только жаль, что у меня

не будет воскресения.

 

Земля моя, не покарай

меня за боль единую -

что различал вороний грай

за песней лебединою...

 

НА РОДИНЕ

На родине

крушина зацвела,

от запаха ее

хмелеют сосны.

И снова

от села и до села

березы бродят

разнотравьем росным.

 

По берегам

лопочут тальники,

склонясь над неторопкою

волною.

И коростель-отшельник

у реки

непримиримо спорит

с тишиною.

 

У сельской школы,

светлой и большой,

шумит мое

вернувшееся детство.

И на душе моей

так хорошо,

как будто мир я

получил в наследство.

И хочется

неодолимо мне

с любым прохожим

дружески обняться...

Здесь от любви

к родимой стороне

стальное сердце

может разорваться.

 

КРАЙ МОЙ

Промелькнула табличка

на дорожном столбе.

Я опять на кулички

воротился к тебе,

 

край мой, сердцем обласканный

наяву и во сне,

с потемневшими красками

на разлатой сосне.

 

Край с озерною синью

до колен тополям,

с табунками осинок

по ковыльным полям.

 

Здесь поникшей отавою,

ни за что ни про что,

мое детство картавое,

словно полдень, прошло.

 

Пролетело и кануло -

не успел и моргнуть,

и теперь его заново

не позвать, не вернуть.

 

Присмиревшие пажити,

луговые огни,

может, сердцу подскажете,

чем мне любы они,

 

эти дали неброские

с перебранкой сорок,

с молодыми березками

возле старых дорог.

 

Думы чувством стреножены,

может быть, навсегда,

через душу проложены

все дороги сюда.

 

И когда, как в безумье,

вдаль зовут поезда,

на распутьи в раздумье

не стою никогда.

 

ПАНФИЛОВСКИЕ ВЕЧЕРА

Ведь надо так, еще вчера

казались мне мечтой крылатой

панфиловские вечера,

неповторимые закаты.

А нынче, как в хорошем сне,

бреду в закат травою росной

и растворяюсь в тишине

далекой песней проголосной.

И, кажется, что никогда

еще я не был так причастен

вот к этим ивам у пруда,

грустящим в вёдро и в ненастье;

к рубахе выцветшей зари

с заплатою закатной тучи,

и к лопухам, что, как цари,

взирают в яр с высокой кручи;

к избе, взметнувшей над селом

латунный крест телеантенны...

И повторяю, как псалом:

«Будь, родина, благословенна!»

 

ЛЕСНАЯ СКАЗКА

Дом. Дорога.

Дальний лес.

А в лесу под соснами

поселился старый бес

с бородою космами.

И решился я, друзья,

сумерками ранними

посетить - пускай нельзя -

то жилище странное.

По морозу в дальний лес

я пошел дорогою

с легким страхом, может, без,

но зато с тревогою.

Я тревожился о том,

что меня подначили

и бесовский тайный дом

плохо обозначили.

Но, короче, хоть с трудом,

под большими соснами

отыскал я нужный дом

с ледяными окнами.

Постучался. Вспыхнул свет -

и шаги верандою.

Открывает... бес? Ну, нет!

Женщина... да ладная.

«Проходите, - говорит, -

посидим за чаем.

Я с зари и до зари

третий день скучаю.

Брат - лесник ушел в обход,

бродит где, не знаю.

Я же здесь не первый год

отпуск коротаю».

И взглянула, леденя,

с умыслом, похоже,

так, что, чую, у меня

мураши по коже.

Вот и все. Конец игре.

Снова путь неблизкий...

Где же бес? Живет в ребре,

правда, без прописки.

 

ПРОВОДЫ ГАРМОНИСТА

Ложился снег (такой - предельно чистый)

на все селенья и на всю страну.

Деревня провожала гармониста -

последнего призвали на войну.

 

Он шел в толпе нескладный, большерукий

и улыбался плачу вопреки.

Гармошка надрывалась о разлуке

и о кольце, скатившемся с руки.

 

От дома к дому, от крыльца к крылечку

несуетливо двигался народ.

Когда дорога вывела за речку,

гармонь вдруг перестала о колечке

страдать, как будто ей зажали рот.

 

С поникшей головою старец древний

сказал, остановившись у моста:

«Ну вот, обезголосила деревня», -

и по-мужицки выругал Христа.

 

У трех ракит, у той межи исконной

сельчанам поклонился гармонист.

А снег все падал на проселок конный,

и был он несказанно свеж и чист.

 

КУКУШКА

Второе утро кукует кукушка

У поскотины, за селом.

Ветер гнет у берез макушки,

Все старается наизлом.

Что ему, шалопаю-ветру,

До кукушкиных синих слез, -

Ворошит шевелюры кедрам,

Отряхает крупинки рос.

Ты не плачь, не зови, кукушка,

Слезы синие зря не лей.

Я приду к тебе, как к подружке,

Только ты потом не жалей.

 

Не жалей, не суди нисколько,

Не тоскуй в озерную гладь,

Я приду к тебе утром, только

Слез твоих не смогу унять.

Не смогу. Не проси, не сетуй,

Не взывай к бездомной судьбе.

Проросли они синим цветом

На моей тропинке к тебе.

 

РАЗГОВОР С ЦЫГАНКОЙ

Расскажи мне, цыганка,

что было со мной,

я про все позабыл,

вот какое несчастье.

Я о главном забыл -

о любови самой,

у которой всю жизнь

находился во власти.

 

Потерял все дороги

к истокам ее,

их теперь не найти мне

ни в полдень, ни в полночь.

Покажи мне, цыганка,

искусство свое,

окажи, ради Бога,

посильную помощь.

 

Посмотрела она

из-под ломких бровей

и сказала, играя

нездешней улыбкой:

- Ты рожден был на свет

от горячих кровей,

потому и любовь

оказалась ошибкой.

 

Слишком скоро ты шел

по дороге любви,

непокорный страданьям

и прочим напастям.

Ты теперь понапрасну

ее не зови,

разменяв это чувство

на мелкие страсти.

 

Ты погреться любил

у чужого огня,

миг случайных утех

принимал за удачу.

Так цыган, что подолгу

не видит коня,

принимает за чудо

дремучую клячу.

 

Нет, цыганка, постой, ты не то,

нет, не то...

Ты поведай мне суть,

мне не надо мороки.

Почему из друзей

не заметил никто,

что всю жизнь я пытался

не быть одиноким.

 

Потому и стремился

к чужому костру,

презирая нередко

хулу и наветы.

Разве дерево то,

что шумит на ветру,

может силой сдержать

рост нечаянной ветви?

 

Ничего не сказала

мне больше она -

дочь печальных ночей

и степного раздолья,

лишь в кромешных глазах

отражалась луна,

недоступною мне

вековечною болью.

 

***

Я рожден в деревенской глуши,

но, скитаясь по нашему веку,

возвращусь за спасеньем души

вновь туда, словно страждущий в Мекку.

 

Мне кукушка отпустит грехи,

о которых вовек не забуду,

и за старым плетнем лопухи

мне на радостях кланяться будут.

 

Агроном повстречает: «Здоров!

Не забыл глухариных молебнов?

Поживи, никаких докторов

знать не будешь. Здесь воздух целебный».

 

Он кивнет на прощанье: «Пока». -

И уйдет, рад, что гостя приветил.

Ну, а я... Я задам трепака,

только так, чтоб никто не заметил.

 

ИВАН ПОЛЗУНОВ

Еще далеко до бессмертья...

Сугубо смертный человек,

он в повседневной круговерти

опередить старался век.

Работал до самозабвенья,

как в дни пасхальные трактир,

и вот оно - его творенье,

им будет восхищаться мир.

И даже там, во граде стольном,

вниманьем будет наделен:

в постели, может быть, в застолье

в механики произведен.

Но что ему, России сыну,

той похвалы ржаной калач?

Он так хотел свою машину

в телегу русскую запрячь.

Но денег нет, и хоть убейся,

готов покланяться грошу,

и не однажды по-плебейски

он пишет: «Милости прошу».

«Прошу». А мир в глазах шатался.

«Прошу». А сердце не унять.

И понял он, что зря пытался

себя и время обогнать.

Но все же тайная надежда

звездой мерцала в полумгле:

что, к счастью, не одни невежды

живут на страждущей земле.

 

ПОДСОЛНУХ

Стоит у самого подъезда

на перепутии людском,

не у какого-то разъезда,

а на проспекте городском.

 

Обласкан явно и украдкой,

водою щедро полит он

и персональною оградкой

на всякий случай обнесен.

 

Вокруг него дома-громады,

шуршанье шин, трамвайный звон,

и ничего ему не надо,

своей судьбой доволен он.

 

Ни засухи, ни наводненья

подсолнух в жизни не знавал

и солнце с самого рожденья

лишь отраженное видал.

МАЛИНОВКА

Июль. Закат. За лугом краснотал.

Последний луч березы процедили -

и я готов поверить, что попал

в страну доисторических идиллий.

 

Над лесом догорают облака,

озерный плес покрыт зеркальным блеском,

туман парною пеной молока

ползет по логу к дальним перелескам.

 

Бранится коростель. Ужель никто

ему перечить в этот час не смеет?

И вдруг, как балалайка, из кустов

малиновка затренькала. Смелее!

 

Смелее, птаха, струны шевели,

под этот инструмент деревня пела,

вот только исполнители ушли,

ушли, куда Россия повелела.

 

Они твои напевы пронесли

от этих мест до самого Берлина,

в дороге, как святыню, берегли

все голоса закатной луговины.

 

Их было тридцать, может, пятьдесят,

статистика в селе еще хромает,

но знаю, из оставшихся ребят

никто на балалайке не играет.

 

И лишь сыны погибших иногда

припомнят на баянах те мотивы,

но я к баянам отношусь ревниво,

их как-то меньше трогала беда.

 

Замолкла птаха, знать, не поняла

все то, о чем мы с нею толковали.

А где-то у околицы села

баян играл подобье трали-вали.

 

ИСТОК ДУШИ

Исток души - он не содержит зла

(он, как родник, незамутнен сначала),

пока над ним ни дамбы, ни причала,

ни взмаха вездесущего весла.

И если даже на его пути

возникнет вдруг случайная преграда,

он обойдет ее, поскольку надо

ему до цели искренним дойти.

 

Добро коль так! А если вопреки

его желанью и его стремленью

по чьему-то железному веленью

не сможет он добраться до реки?

Тогда усилья тщетные его

неотвратимо явятся болотом,

где чистота немыслима. Да что там?

Немыслимо в болоте ничего.

 

И, растворясь в его кромешной мгле,

откуда смертью и распадом веет,

исток души, конечно, оскудеет...

Тогда зачем все это на земле:

мерцанье звезд в безоблачной ночи,

призывный оклик лебедя в апреле,

опавший лист, февральские метели

и робкие рассветные лучи?

Когда детей своих забудет мать,

заменит друга пухлая сберкнижка,

волчонком будет щериться сынишка,

а дочь внучат откажется рожать?..

Не иссякай, святой исток добра,

не иссякай отныне и вовеки,

чтоб не настало время топора,

чтоб человек остался в человеке!

 

МИЛАЯ РОДИНА

Милая родина - поле да речка,

сплетни сорочьи, черемухи цвет,

по вечерам на тесовом крылечке

древних старух постоянный совет.

 

В рощах березовых летняя дрема,

травы укосные тропок обочь,

из-за ограды притихшего дома

трактор глазеет в безлунную ночь.

 

Не поддающийся водопроводу,

за огородом стоит журавель.

Милая родина, ты мне, как воздух

в полдень июльский и в злую метель.

 

Только не часто мы вместе бываем.

Больше одна ты. Я тоже один.

Утро меня поднимает не лаем,

не петухами, а гудом машин.

 

Видно, не зря мне порой, как младенцу,

часто твердила покойная мать:

чтоб оценить то, что дорого сердцу,

надо однажды его потерять.

 

Я не винюсь, не вздыхаю истомно, -

модно сходить в покаяньи с ума, -

в том, что ушел я из отчего дома,

ты виновата немного сама.

 

Ты виновата, что утром веселым

мне рассказала (простая душа!)

то, что тропинки ведут на проселок,

ну, а проселок ведет на большак.

 

Вот и ушел я. Зачем? Неизвестно.

Маюсь и мучаюсь, словно больной.

Может, затем, чтобы новая песня

не обходила тебя стороной?!

 

Милая родина - стежки-дорожки,

в небе высоком стрижей канитель,

снова не сплю, жду - вот-вот за окошком

хрипло окликнет меня коростель.

 

НАПИШИ МНЕ ПИСЬМО

Напиши мне письмо.

Пусть письмо твое будет

о нехоженых травах

алтайской глуши,

о запальчивых праздниках,

медленных буднях,

а еще о березках

ты мне напиши.

 

Их теперь не узнать,

повзрослели, наверно,

и стыдятся коротких

юбчонок своих.

Мне, признаться, порою

без них очень скверно,

что не знаю, смогу ли я

дальше без них...

 

Здесь, в столичной толкучке,

в работе, в заботе,

жизнь моя,

как положено веком, идет,

но все мнится, что там,

на Горелом болоте,

ищет чибис меня

и никак не найдет.

 

Все мне кажется, что

не цветут незабудки,

как бывало при мне

зацветали они,

а по сограм стоят

телефонные будки,

и звонят в них кому-то

бездушные пни.

 

Непоседы дрозды

голоса потеряли -

ты приветы мои

тем дроздам не таи, -

а над омутом никнут

в глубокой печали

русокосые ивы -

подруги твои.

 

Напиши мне письмо...

 

ВОСХОЖДЕНИЕ

Я восходил на горную вершину.

(Зачем? И сам я толком не пойму.)

Тропа петляла в зарослях крушины,

и было тяжко сердцу моему.

 

Затем пошли карнизы и провалы,

тропа исчезла в камнях, словно уж,

но мысль одна покоя не давала:

достичь вершины. Разве я не муж?

 

Когда вконец измученный подъемом

взобрался я на самый главный пик,

то крик восторга, ставший в горле комом,

вдруг почему-то так и не возник.

 

На снежных главах солнце остывало,

внизу парили птицы, облака,

но вот беда - чего-то не хватало

мне, чтобы изумиться на века.

 

Казалось мне, что я своим упорством

унизил горы, птиц и облака,

теперь за это самое позерство

предъявит совесть счет наверняка.

 

Так думал я, а сам искал причину

и все никак ее не находил.

И вдруг прозрел: ведь я же на вершину

почти без всякой цели восходил.

 

- Постой, постой, попридержи-ка стремя.

А как же цель - найти себя в борьбе?

Да, это так. И все же в наше время

преступно думать только о себе.

 

МАЛИНОВОЕ ОЗЕРО

Над Малиновым озером зреет закат,

навзничь пали на землю сосновые тени,

где-то трактор гудит, где-то гуси кричат

на подворьях недальних притихших селений.

 

На отлогой косе ни травы, ни куста,

только соль проступает, седая по-вдовьи.

Это горькое озеро, знать, неспроста

закипает порою дымящейся кровью.

 

Не постигнуть душой ни за что, никогда

тайну мертвых глубин, как волшебную небыль.

Чем обильнее кровью алеет вода,

тем заметней бледнеет над озером небо.

 

Говорят, в нем когда-то русалка жила,

подстрелил ее в злобе охотник без дела.

Сколько слез неутешных она пролила,

что рассолом вода с той поры загустела.

 

В нем знобящей волной не омоет крыло

отлетающий в страны заморские соксун.

Распласталось оно широко, тяжело,

и глядятся в него удрученные сосны.

 

БОГОМАЗ

Памяти

художника Николая Иванова

Оплечный спас над входом алтаря

работал богомаз легко и споро,

осталось лишь, где зыбилась заря,

означить проступающие горы.

И все. Традиционный магарыч

поставит ктитор - и опять в дорогу.

Он дал зарок: не знать дорог опричь

той, что звала к родимому порогу.

Усталым шагом сходит богомаз

с подмостка шаткого,

                                   как через речку лава,

ревниво оглядел иконостас

двойной резьбы, сработанный на славу.

В который раз, казненный сам собой,

перед трудом стоял он гениальным.

Оплечный спас в сравнении с резьбой

ему казался жалким и сусальным.

Где тот могучий, неуемный дар,

что приводил собратьев в восхищенье?!

Как с совести удушливый нагар,

он соскоблил ничтожное творенье.

И снова краски, снова, как шальной,

он на помосте мечется дощатом:

то ангелом взмывает над землей,

то грешником взирает виновато.

И вот конец. Последние мазки -

и богомаз сощурился довольно:

оплечный Спас с внушительной доски

глядел победоносно и крамольно.

Вздыхали поутру колокола,

как половицы отчего порога...

И до чего же далека была

дорога до сибирского острога.

 

СИБИРЯКИ

Мы из породы однолюбов,

надежных русских мужиков,

которых жизнь кроила грубо,

но шила не из лоскутков.

 

Из цельного материала.

И так кроила, что куска

в иных местах на двух хватало,

в Сибири - лишь на мужика.

 

Не потому, что ростом редки

иль стать особо хороша,

а потому, что в каждом предке

была широкая душа.

 

Сродни сибирскому простору,

где вплоть до самых мелочей

все есть: моря, леса и горы, -

и очень мало трепачей.

 

Здесь не в почете пустомели,

ну, а кого коснулась ржа,

того без всякой канители

определяют в сторожа.

 

Сиди, любуйся на природу,

треплись, коль чешется язык.

И не проходит полугода,

глядишь - исправился мужик.

 

Мы терпеливы и спокойны,

но до поры, до точки той...

В том убедился рейх покойный

зимой военной под Москвой.

 

Без колебаний, без сомнений

мы верим в труд, не в чудеса,

от Красноярска до Тюмени

Сибирь в строительных лесах.

 

Мы из породы однолюбов,

и не совру, сказав, что нас

берут охотно в лесорубы

и в космонавты - хоть сейчас.

 

***

Я лежу на траве. Надо мною луна.

У меня в голове бродит дума одна.

 

Ходит-бродит в мозгу, как влюбленный чудак,

От нее не могу отвязаться никак.

 

Неужели вон там, на ближайшей звезде,

Никогда и никто не стоял в борозде?

 

Не сидел на крыльце папироскою - «хух

И не пел на заре красногрудый петух.

 

Не фырчал в вечеру, как у нас на селе,

Шебутной самовар на скобленом столе.

 

Так зачем же тогда меж небесных светил

Всемогущий Господь огород городил?

 

Нет, никак не поверю, что только вот здесь,

На земле, жизнь живая единственно есть.

 

Если так, то какою высокой должна

Быть вот этому чуду земному цена?

 

И ВСЕ ЖЕ...

Я был, наверное, невеждой,

но цену слову, в общем, знал

в те дни, когда еще надежды

я очень робко подавал.

На славу Пушкина не зарясь,

не ждя особенных похвал,

я не питал к Рубцову зависть

и к Евтушенко не питал.

И все же думалось порою

под новоявленную грусть:

быть может, хоть одной строкою

я у народа отзовусь.

Но тщетны были все стремленья -

не получилось ни рожна, -

никто моих стихотворений

не знает, в том числе жена.

Лишь иногда единым духом,

концовку зная наперед,

о спаниеле лопоухом

мне внучка искренне прочтет.

И прочь уходят все сомненья

в несостоявшейся тщете,

что я писал стихотворенья

не те. Да, именно, не те.